Когда в Одессе Дегаев налаживал типографию, Любинька уже кое о чем догадывалась, но догадки не тревожили ее. Она помогала своему Сержу, своему Сереженьке, своему Сергунчику. Помогала в мелочах, как бы по-домашнему, не вникая ни в цель, ни в смысл того, что делал Серж, Сереженька, Сергунчик.
А он знал: провал грозит не только ему, но и Белышу. Однако недели минули, и Дегаев не то чтобы позабыл опасность, но почему-то склонился к тому, что Белышу, собственно, ничто не угрожает.
Арестовали обоих. Оба оказались в одесской тюрьме. Дегаев мучился: погубитель... Ему, конечно, была уготована каторга; ей, очевидно, всего лишь ссылка. Может быть, на родину, под надзор. И обоим – разлука. Может быть, навсегда.
Чему больше ужаснулся Дегаев: своей ли каторге или своей разлуке с Белышом? В сущности, каторга и разлука сливались, их нельзя было отграничить. Но где-то в потаенном закоулке души (и тогда, в одесской тюрьме, и теперь, в угрюмом лондонском отеле) Дегаев все же сознавал, что мысль о собственной погибели в каменном мешке была ему непереносимей разлуки с Любинькой. Сознание это не унизило, не согнуло Сергея Петровича – он, однако, предпочел думать не о себе, не о своей участи, а о ней, о Белыше. Воображение – особенное, тюремное – пришло ему на помощь. Скабрезные картины рисовались Дегаеву: как его беложавенькая постанывает в чужой постели. На воле у него не было и тени сомнения в ее телесной преданности, и он не ошибался. В тюрьме возникало другое. Дегаев жалел себя. Он не воображал, а словно бы в самом деле уже угасал, уже умирал в петропавловском подземелье, изъязвленный, цинготный, пищали крысы, он умирал... А кто-то целовал припухлые свежие губки Белыша, целовал и тискал ее плечи... Дегаев жалел себя и ненавидел ее.
Но уже внутренне готовый на измену, уже заявив этой дубине полковнику Катанскому, что будет откровенен лишь с инспектором Судейкиным, уже созрев для измены, Дегаев опять и опять пытался определить, что им движет: ужас ли каторги или ужас разлуки с Белышом? И он почти убедил себя, что вся суть в Любиньке, он обязан спасти Любиньку, а будь он холост, будь один, тогда, о, тогда другое, совсем другое... Спасая ее, он спас и себя. И он почти придал остойчивость этой утлой уверенности... А потом приехал Георгий Порфирьевич, втроем они встретили Новый год. Были свечи, вино, сладости...
Теперь он опять терзался из-за Любиньки. Невинную, ни к чему не причастную, ее схватили как жену убийцы. К теперешним мыслям о Белыше не примешивалось ничего стороннего, и Дегаев был чист в своих терзаниях.
Положение сестер (Лизу выслали из Петербурга, от Натальи отвернулись «радикалы»), состояние маменьки, сраженной афишками, ценившими голову ее сына в пять и десять тысяч рублей, – все это не трогало Дегаева, как трогало и мучило Володю. Но Белыш... Ах, если б он мог предположить, что с нею так поступят! Не этот юнец вздыхал бы сейчас в лондонском отеле... Они бы с Любинькой не засиделись в Лондоне: туда, за океан, в Канаду, в американские штаты...
Не убийством Судейкина (как кричал! как кричал: «Дегай! Дегай!»), не на Гончарной и не на Варшавском вокзале брызнул Сергею Петровичу живительный, отрадный свет избавления. И даже не в Либаве, когда он молча, без слов и рукопожатий, расстался с «конвоиром», Стасем Куницким. Нет, лишь в Париже. Там он не каялся, это было ни к чему. Там он делал дело: составил «черную книгу», как Тихомиров окрестил перечень тайных агентов, подвизавшихся в подполье; потом – список лиц, коих выдал Судейкину, но которые «по соображениям розыска» оставались на свободе; открыл, что план ликвидации министра Толстого был одобрен самим Плеве. И еще одно, но это уже доверительно, только Льву Александровичу: покойный Судейкин поручал заманить Тихомирова куда-нибудь на немецкую границу, а там бы Тихомирова взяли дружественные России германские власти.
Он открыл это Тихомирову доверительно. Он рассчитывал на благодарность. Ему нужна была помощь Тихомирова. И он заручился обещаньем Льва Александровича.
Дегаев получил известие: «меру пресечения» для Белыша смягчат, если найдутся полторы тысячи рублей. Полторы тысячи залога, и супруга государственного преступника – вне тюремных стен. И тогда отъезд (нелегальный, конечно) за границу – проект вполне осуществимый.
Сергей Петрович готов был переслать деньги почтой. Но вывезти Любиньку из России не мог без содействия бывших товарищей. А связаться с ними он не смел, его просьбу с презрением отвергли бы, да и вообще ему под страхом смерти были воспрещены всякие отношения с партией.
Тихомиров согласился помочь побегу Любиньки. Его любезность, его сострадательная готовность были Дегаеву все же неожиданностью, хотя он на них и рассчитывал.
Сергей Петрович испытывал к Тихомирову признательность за участие в судьбе Белыша. Но при этом Дегаев полагал, что тихомировская участливость объясняется доверительным сообщением о замыслах департамента выманить его, Тихомирова, в Германию.
Хорошо, думал Дегаев, пусть так, пусть этим объясняется, все равно он признателен Тихомирову. А вот Володя... Гм, у Володи, оказывается, есть претензии к Льву Александровичу. Ребячество! Однако зачем мешать Володе?
Чем дальше писал, чем дольше переписывал Дегаев-младший письмо свое, тем сильнее завладевали им раздражение, обида и даже гнев. Он уже не брата оправдывал, он обвинял, нападал.
«Никто, опять повторяю, не станет возражать, что жертвы были ужасны. Но Молох революции требует и не таких! У меня у самого сердце разрывается, когда я начинаю думать об узниках, томящихся в тюрьмах. Каждое газетное известие из России заставляет меня глубоко страдать, я положительно с ума схожу, когда вдумываюсь в свое положение. А оно действительно очень печальное. С одной стороны – порванная связь со всеми мне дорогими; с другой – мой любимый человек сильно мучается тем, что он сделал. Все это заставляет меня горько плакать по временам. Я еще нахожусь в таком возрасте (мне еще 20 лет), когда все сильно отпечатлевается на душе. Я лично на очень многое могу решиться по отношению к Вам.
Относительно меня тоже. Ваше нежелание иметь какие-либо отношения ко мне я еще заметил в Стокгольме. Сергей Вас оправдывает, но, извините, я могу сказать, что вы бессердечные люди. Пока вам человек нужен, вы имеете дело с ним, как не нужен, вы бросаете его, как тряпку.
Но я чувствую, что не могу изложить в письме всего того, что я думаю, мысли бегут скорее пера. Еще раз я хочу спросить Вас: порвали ли Вы совершенно связь со мной? Мне вопрос этот очень важен. Мое душевное состояние ужасно, семья наша оттолкнута всеми, брат мучается очень сильно судьбою лиц, ставших жертвами этой печальной истории, меня все это повергает в страшное отчаяние, доводящее до мысли о самоубийстве.
Но за что я страдаю всего больше? Я не могу превратиться в иностранца. Я постоянно страдаю. С утра до ночи одни мысли бродят в голове, мысли о том, что я волей-неволей должен остаться отставным революционером. Будьте добры ответить мне, надеюсь, Вы не откажете в этом. Согласны ли Вы были бы повидаться со мною, я дня на три приеду в Париж?..»
Из камина понесло вдруг угольной вонью. Дегаев поднялся. За окном меркло. Мрак был груб. Лондон, февраль... Дегаеву все представилось фантастическим, нереальным.