Уэбстер был очень большим, очень черным. Он производил впечатление кота сдержанного, но крайне глубокого. Потомок старинного церковного рода, чьи предки церемонно ухаживали за своими избранницами под сенью соборов и на кирпичных оградах епископских дворцов, он обладал тем благолепием манер, какое отличает князей церкви. Его чистые глаза смотрели ясно и невозмутимо и, казалось, проникли в самые дальние уголки души Ланселота, который не замедлил почувствовать себя ужасно виноватым.
Когда-то давным-давно, в дни своего буйного детства, Ланселот, проводя летние месяцы в резиденции настоятеля, настолько забылся под влиянием лимонада и первородного греха, что пульнул в ногу старшего каноника из своего духового ружьеца. А обернувшись, обнаружил, что гостивший у настоятеля архидьякон наблюдал всю эту сцену в непосредственном его тылу. И то, что он почувствовал тогда, встретив взгляд архидьякона, Ланселот ощутил теперь под безмолвным взором Уэбстера.
Уэбстер, правду сказать, бровей не поднял. Но потому лишь, сообразил Ланселот, что таковых у кота не имелось.
Ланселот попятился, залившись краской.
— Прошу прощения, — пробормотал он.
Наступила пауза. Уэбстер продолжал сверлить его взглядом. Ланселот отступил к двери.
— Э… извините… я на минутку, — промямлил он и, бочком выбравшись из комнаты, помчался наверх в полном расстройстве чувств.
— Знаешь… — начал Ланселот.
— Ну, что еще? — спросила Глэдис.
— Тебе зеркало больше не нужно?
— А что?
— Э… я подумал, — сказал Ланселот, — что мне надо бы побриться.
Девушка изумленно уставилась на него:
— Побриться? Так ты же брился всего позавчера.
— Знаю. И все-таки… то есть… ну, в знак уважения. Кот, понимаешь?
— Что — кот?
— Ну, он как бы ожидал, что я… Сказано, собственно, ничего не было, но понять было нетрудно. Вот я и подумал, что быстренько побреюсь и, может быть, переоденусь в мой синий шерстяной костюм.
— Наверное, ему пить хочется. Дай ему молока.
— Ты думаешь, можно? — сказал Ланселот с сомнением. — Понимаешь, я ведь не настолько близко с ним знаком. — Он помолчал, а потом продолжал нерешительно: — И вот что, старушка…
— А?
— Я знаю, ты не рассердишься, что я об этом упоминаю, но у тебя нос в чернильных пятнах.
— Конечно. Нос у меня всегда в чернильных пятнах.
— Ну, а ты не думаешь, если быстренько потереть кусочком пемзы?.. Ты же знаешь, как важны первые впечатления…
Глэдис выпучила на него глаза.
— Ланселот Муллинер, — заявила она, — если ты думаешь, что я обдеру себе нос до костей ради какой-то паршивой кошки…
— Ш-ш-ш! — в агонии перебил Ланселот.
— Пойду вниз, погляжу на него, — сказала Глэдис, надувшись.
Когда они вошли в студию, Уэбстер с брезгливостью созерцал иллюстрацию из «La Vie Parisienne»,
[21]
украшавшую одну из стен. Ланселот торопливо содрал ее со стены.
Глэдис смерила Уэбстера недружелюбным взглядом:
— А, так вот этот паршивец!
— Ш-ш-ш!
— Если хочешь знать мое мнение, — сказала Глэдис, — этот кот жил чересчур вольготно. Ублажал себя, как мог. Посади-ка его на диету.
По сути, ее критика не была необоснованной. Бесспорно, во внешности Уэбстера просматривался отнюдь не просто намек на embonpoint.
[22]
Он обладал той благообразной упитанностью, которую мы привыкли ассоциировать с обитателями резиденций при соборах. Однако Ланселот тревожно поежился. Он так надеялся, что Глэдис произведет хорошее впечатление, а она с места в карьер принялась допускать одну бестактность за другой.
Он томился желанием объяснить Уэбстеру, что у нее просто манера такая, что в кругах богемы, где она блистает, доброжелательное подшучивание над наружностью общепринято и даже очень высоко ценится. Но было поздно. Непоправимое произошло. Уэбстер надменно отвернулся и молча удалился за диван.
Глэдис, ничего не заметив, начала прощаться.
— Ну, наше с кисточкой, — сказала она весело. — Увидимся через три недели. Наверняка вы с этим котом загуляете, стоит мне выйти за дверь.
— Ну пожалуйста! — простонал Ланселот. — Прошу тебя!
Он заметил кончик черного хвоста, торчащий из-за дивана. Кончик этот слегка подергивался, и Ланселот понимал его с полуподергивания. С гнетущим отчаянием он убедился, что Уэбстер уже вынес приговор его невесте, осудив ее как недостойную пустоголовую ветреницу.
Примерно десять дней спустя Бернард Уорпл, скульптор-неовортуист, завернув перекусить в «Лиловую куропатку», увидел там Родни Сколлопа, выдающегося юного сюрреалиста. Они потолковали каждый о своем искусстве, а потом Уорпл спросил:
— Что такое говорят про Ланселота Муллинера? Ходят нелепые слухи, будто его видели свежевыбритым в середине недели. Полагаю, за ними ничего нет?
Сколлоп нахмурился. Он как раз собирался сам заговорить о Ланселоте, так как любил его и очень за него тревожился.
— Это чистая правда, — ответил он.
— Просто не верится!
Сколлоп наклонился к нему. Его красивое лицо было полно тревоги.
— Я тебе кое-что скажу, Уорпл.
— Что такое?
— Мне доподлинно известно, что Ланселот Муллинер теперь бреется каждое утро.
Уорпл раздвинул спагетти, которые развешивал на себе, и посмотрел в образовавшуюся щель на Сколлопа.
— Каждое утро?
— Без единого исключения. Я недавно забежал к нему — и здрасьте! Аккуратненько одет в синий шерстяной костюмчик, щеки выбриты до блеска. И более того: у меня есть основания полагать, что он их пудрит тальком.
— Не может быть!
— Может. И хочешь, я тебе скажу кое-что еще? На столе лежала раскрытая книга. Он поторопился ее спрятать, но опоздал. Руководство по этикету, представляешь?
— Руководство по этикету!
— «Изысканные манеры» леди Констанции Бодбенк.
Уорпл смотал длинную спагеттину, зацепившуюся за его левое ухо. Он был крайне взволнован. Как и Сколлоп, он любил Ланселота.
— Того гляди, он начнет переодеваться к обеду! — вскричал Уорпл.
— У меня есть все основания полагать, — мрачно заметил Сколлоп, — что он уже переодевается к обеду. Во всяком случае, очень похожего на него человека видели в прошлый четверг, когда тот покупал три крахмальных воротничка и черный галстук — у «Братьев Хоуп» на Кингз-роуд.