Рассказывал он неутомимо, увлекательно, всецело завладевая вниманием слушателей, голосом немного жалобным и тягучим, затейливо и карикатурно, как английский юморист. Так, он поведал своим приятелям историю запаршивевшей собаки, которую переслали в ящике из Вальпараисо в Сан-Франциско. Одному богу известно, в чем заключалась соль этого анекдота, но в передаче Христиана он звучал необыкновенно комично. И в то время как все кругом с ног валились от хохота, он сам, горбоносый, худой, с непомерно длинной шеей и уже заметно поредевшими рыжеватыми волосами, сидел неподвижно, скрестив длинные кривые ноги и сохраняя на лице какое-то беспокойное, необъяснимо серьезное выражение, тогда как его маленькие глаза задумчиво перебегали с одного слушателя на другого… Минутами начинало казаться, что это его особа возбуждает смех, что смеются над ним… Но Христиана это не смущало.
Дома он больше всего любил рассказывать о конторе в Вальпараисо, о тамошней нестерпимой жаре и о некоем молодом лондонце по имени Джонни Тендерстром, кутиле, «бесценном» парне, которого, «разрази меня господь, я никогда не видел за работой», и тем не менее весьма дельном коммерсанте…
— Боже милостивый! — восклицал Христиан. — В такую-то жару! Является в контору шеф… мы, восемь человек, валяемся, как сонные мухи, и курим, чтобы хоть москитов-то отогнать. Боже милостивый! «Ну-с, — говорит шеф, — что-то не видно, чтобы вы работали, милостивые государи!..» — «No, sir, — отвечает Джонни Тендерстром, — теперь вы убедились в этом собственными глазами, сэр!» И при этом мы пускаем Дым ему прямо в физиономию. Боже милостивый!
— Почему, собственно, ты все время приговариваешь «боже милостивый»? — с раздражением спросил однажды Томас. Но на самом деле раздражала его не любимая приговорка брата, а то, что Христиан рассказывал эту историю лишь для того, чтобы презрительно и насмешливо отозваться о работе вообще.
В таких случаях мать старалась тактично замять разговор.
«Много есть уродливого на свете, — думала консульша Будденброк, урожденная Крегер. — Случается, что братья ненавидят и презирают друг друга. Это ужасно, и, однако, это бывает. Но не надо говорить об этом. Лучше делать вид, что ничего не замечаешь. Даже думать не надо».
4
В мае месяце, в одну роковую ночь, у дяди Готхольда — консула Готхольда Будденброка, недавно справившего свое шестидесятилетие, — вдруг сделались сердечные спазмы, и он скончался мучительной смертью на руках своей супруги, урожденной Штювинг.
Сын бедной мадам Жозефины, которому в сравнении с более поздним и более удачливым потомством мадам Антуанетты приходилось в жизни довольно туго, давно уже примирился со своей участью и в последние годы, в особенности после того как племянник уступил ему звание нидерландского консула, безмятежно поедал карамель от кашля из жестяной коробочки. Если кто-нибудь еще и вспоминал старинную семейную распрю, с годами вылившуюся в какую-то расплывчатую, неопределенную неприязнь, то разве что дамы из семейства дяди Готхольда, и не столько его добродушная и недалекая супруга, сколько дочери — три старые девы, которые без злобного огонька во взоре не могли смотреть ни на консульшу, ни на Антонию или Томаса.
По четвергам, в традиционные «детские дни», к четырем часам все Будденброки собирались в большом доме на Менгштрассе, чтобы вместе отобедать и провести вечер — иногда сюда наведывались еще консул Крегер с супругой или Зеземи Вейхбродт со своей неученой сестрой, — и тут уж дамам Будденброк с Брейтенштрассе не было большего удовольствия, как, наведя разговор на неудачное замужество Тони, выудить у мадам Грюнлих несколько высокопарных фраз и при этом обменяться быстрыми колючими взглядами… а не то высказать несколько общих суждений о том — какая это, собственно, недостойная суетность красить волосы, или с чрезмерным сочувствием осведомляться о Якобе Крегере, племяннике консульши.
Насмешки, которыми они донимали злополучную простодушную и долготерпеливую Клотильду, единственную из всех поневоле чувствовавшую их превосходство над собою, нимало не напоминали безобидных шуток Тома или Тони, вызывавших в ответ у этой бедной и вечно голодной девушки только протяжные, удивленные, но благодушные возгласы. Они потешались над строгостью и ханжеством Клары. Быстро проведав о дурных отношениях между Томом и Христианом, они пришли к выводу, что с последним, слава богу, считаться не приходится, так как он просто чудак и пустомеля. Что касается Томаса, в котором они при всем желании не могли подметить никаких слабостей и который всегда относился к ним со снисходительным безразличием, как бы говорившим: «Я вас понимаю и жалею», то к нему они обращались с неизменной, несколько язвительной почтительностью. Зато уж о маленькой Эрике, розовой и выхоленной, хочешь не хочешь, приходилось сказать, что она самым нежелательным образом отстала в своем развитии. И тут же Пфиффи, раскачиваясь из стороны в сторону, причем уголки ее рта увлажнялись, добавляла, что девочка страх как похожа на мошенника Грюнлиха.
И вот теперь они, плача, стояли вместе с матерью вкруг постели умирающего отца, и хоть им и чудилось, что даже в этой смерти виновата родня с Менгштрассе, туда все же был послан гонец.
Звон дверного колокольчика огласил уснувший дом среди ночи. И так как Христиан поздно вернулся домой и чувствовал себя не совсем здоровым, то Томас, дождливой весенней ночью, один пустился в дорогу.
Он пришел как раз вовремя, чтобы застать последние конвульсивные содрогания Готхольда Будденброка; и когда все было кончено, долго стоял у смертного одра и, молитвенно сложив руки, смотрел на коренастую фигуру, обрисовывающуюся под покровом, на мертвое лицо с несколько расплывчатыми чертами и седыми бакенами.
«Жизнь не очень-то баловала тебя, дядя Готхольд, — думал он. — Слишком поздно ты научился уступать, считаться с обстоятельствами… а без этого не проживешь. Если бы я был, как ты, я бы тоже в свое время женился на лавочнице… Les dehors — их надо соблюдать! А, собственно, стремился ли ты к чему-нибудь?.. Ты хоть и был строптив, хоть и воображал, что эта твоя строптивость — своего рода служение идеалу, но дух твой не был достаточно окрылен, тебе не хватало фантазии, того идеализма, который заставляет человека с восторгом более сладостным, счастливым и упоительным, чем тайная любовь, вынашивать, лелеять, отстаивать какую-нибудь абстрактную величину вроде доброго имени или купеческого герба, бороться за его честь, мощь и блеск. Тебе недоставало чувства поэзии, хоть у тебя и достало смелости полюбить и жениться вопреки запрету отца. И честолюбия у тебя не было, дядя Готхольд. Конечно, наше старое имя — только бюргерское имя, и мы боремся за него, всеми силами способствуя процветанию какого-нибудь хлеботоргового дома, в маленьком уголке большого мира добиваясь признания, почета и могущества для собственной персоны… Наверно, ты думал: „Я женюсь на Штювинг, которую люблю. Мне нет дела до практических соображений, ибо это мелочность, крохоборство“. О, мы тоже бывалые, достаточно просвещенные люди и понимаем, что границы, поставленные нашему честолюбию, если взглянуть на них со стороны, — довольно узкие, жалкие границы. Но ведь все на земле только условность, дядя Готхольд! Разве ты не знал, что и в маленьком городке можно быть большим человеком? Что можно быть Цезарем в торговом городишке на берегу Балтийского моря? Правда, для этого требуется известная доля воображения, известная воодушевленность идеалом… а этого как раз у тебя и не было, чтобы ты там о себе ни думал».