У каждого молодого человека есть свое излюбленное кафе, и все они чуть-чуть отличаются друг от друга. Виктор ходил в «Гринштайдль» во дворце Герберштейна, поблизости от Хофбурга. Это было место, где бывали молодые писатели, где собирался кружок поэта Гуго фон Гофмансталя «Молодая Вена», куда приходил драматург Артур Шницлер. Поэту Петеру Альтенбергу доставляли почту прямо сюда, за его любимый столик. В этом кафе лежали горы газет и имелся полный комплект словаря Мейера — немецкого ответа «Британской энциклопедии», — чтобы посетителям было легче спорить. Там, под высокими сводчатыми потолками, можно было провести целый день с одной-единственной чашечкой кофе, что-нибудь писать, ничего не писать, читать утреннюю газету — «Нойе фрайе прессе» — и ожидать дневного ее выпуска. Теодор Герцль, корреспондент этой газеты в Париже, живший в квартире на рю де Монсо, тоже любил писать здесь и отстаивал свою нелепую идею еврейского государства. Ходили слухи, будто даже официанты здесь вступают в разговоры за большими круглыми столами. Это кафе являлось, по выражению сатирика Карла Крауса, «опытной станцией, готовящей конец света».
В кафе можно было принять позу меланхолического уединения. Такая поза была характерна для многих друзей Виктора, сыновей других богатых евреев — банкиров и промышленников, других представителей этого поколения, выросшего в мраморных дворцах на Рингштрассе. Их отцы финансировали строительство городов и железных дорог, наживали состояния, переезжали с семьями с одного континента на другой. Жить, оправдывая ожидания отцов-грюндеров, было так сложно, что от сыновей можно было ожидать разве что разговоров.
Этих сыновей объединяла тревога при мысли о собственном будущем: жизнь расстилалась перед ними наподобие династических трамвайных путей, и надежды, какие возлагала на них родня, подгоняли их вперед. Это означало жизнь под золочеными потолками родительских домов, женитьбу на дочери какого-нибудь финансиста, бесконечные танцы — и разворачивавшиеся перед ними долгие годы солидной службы. Это означало Ringstraßestil — «стиль Рингштрассе»: помпезность и самоуверенность парвеню. Это сулило игру в бильярд с отцовскими друзьями после ужина, жизнь в мраморном заточении, под пристальными взглядами амуров.
Этих молодых людей считали или евреями, или венцами. И неважно, что они родились в этом городе: евреи пользовались несправедливым преимуществом перед коренными венцами, которые и даровали свободу этим пришельцам-семитам. По мнению Генри Уикхема Стида, происходило вот что:
Умным, сообразительным, неутомимым евреям предоставили свободу, чтобы они паразитировали на общественно-политическом мире, совершенно не способном ни защищаться от них, ни соревноваться с ними. Пройдя школу Талмуда и синагоги, а значит, научившись фокусам с законом и поднаторев в интригах, эти семиты-захватчики прибывали сюда из Галиции или Венгрии, имея наготове всю эту премудрость. Никого здесь не зная и потому не стыдясь общественного мнения, не имея в новой стране ни кола ни двора и потому действуя безрассудно, они рвались лишь удовлетворять свою ненасытную жажду богатства и власти.
Часто говорили о ненасытной алчности евреев: они просто удержу не знали. Антисемитизм стал частью повседневной жизни, причем венский его вариант отличался от парижского. В обоих городах он проявлялся и тайно, и открыто. Но в Вене вполне можно было ожидать, что с человека еврейской наружности на Рингштрассе могут сбить шляпу (как с Эренберга из романа Шницлера «Путь на волю» и с отца Фрейда из «Толкования сновидений»), что его обзовут «грязным евреем» за то, что он посмел открыть окно в вагоне поезда (как Фрейда), что его подвергнут оскорбительным насмешкам на заседании благотворительного комитета (как Эмилию Эфрусси), что лекцию в университете прервут криками: «Евреи — вон!»), и будут кричать до тех пор, пока студенты-евреи не покинут аудиторию.
Неприязнь выражалась и в более обобщенных формах. Можно было регулярно читать Георга фон Шенерера — венского двойника парижанина Эдуарда Дрюмона, или слышать, как по Рингу, под самыми твоими окнами, маршируют его воинственно настроенные сторонники. Шенерер добился известности как основатель пангерманизма, выступавшего против «еврея, этого вампира-кровососа… который стучится… в жалкую лачугу немецкого крестьянина и ремесленника». В Рейхсрате он пообещал, что, если его движение не добьется успеха сейчас, то «мстители восстанут из наших костей» и, «к ужасу угнетателей-семитов и их прихлебателей», воздадут им «око за око, зуб за зуб». Идея воздаяния за «несправедливости», чинимые евреями — благополучными и состоятельными, — была особенно популярна среди ремесленников и студентов.
Венский университет был настоящим рассадником национализма и антисемитизма. Заводилами выступали Burschenschaften, студенческие братства, открыто заявлявшие о намерении вышвырнуть евреев из университета. Это стало одной из причин, по которым многие студенты-евреи сочли необходимым овладеть искусством фехтования в опасном совершенстве. Забив тревогу, эти братства приняли Вайдхофенскую декларацию, гласившую, что дуэли с евреями невозможны, что евреи лишены чести и потому с ними нельзя обращаться так, как если бы они ее имели: «Еврея невозможно оскорбить, следовательно, еврей не может требовать сатисфакции ни за какое понесенное оскорбление». При этом избивать евреев, разумеется, по-прежнему позволялось.
Но еще опаснее казался доктор Карл Люгер, основатель Католической партии христианских социалистов, с его любезными манерами и венским выговором, с толпой последователей, носивших белые гвоздики в петлицах. Его антисемитизм казался более продуманным, взвешенным, не столь подстрекательским. Люгер изображал человека, ставшего антисемитом скорее по необходимости, нежели по убеждению: «Волки, пантеры и тигры более человечны по сравнению с этими хищными зверями в людском обличье… Мы против того, чтобы на смену старой, христианской Австрийской империи приходила новая — еврейская империя. Это вовсе не ненависть к отдельному человеку, это не ненависть к бедным, маленьким евреям. Нет, господа, единственный предмет нашей ненависти — это деспотический огромный капитал, сосредоточенный в руках евреев». Именно Bankjuden, евреев-банкиров — Ротшильдов и Эфрусси — следовало «поставить на место».
Люгер добился огромной популярности и в 1897 году был назначен бургомистром Вены, отметив с некоторым удовлетворением, что «травля евреев — превосходное средство пропаганды и продвижения в политике». Затем Люгер пришел к компромиссу с теми самыми евреями, на которых он нападал, самодовольно заявив: «Кто у нас еврей — решаю я». Среди евреев сохранялась вполне объяснимая тревога: «Способствует ли доброму имени и интересам Вены то, что она является единственным большим городом в мире, подчиняющимся агитатору-антисемиту?» Хотя никаких антисемитских законов не появлялось, уже само это наказание — двадцатилетнее засилье риторики Люгера — знаменовало узаконение расовых предрассудков.
В 1899 году — том самом, когда нэцке переместились в Вену, — считалось вполне допустимым, чтобы депутат в Рейхсрате произносил речи, призывавшие учредить Schußgelt — премию за отстрел евреев. В Вене даже самые возмутительные заявления молча встречались ассимилированными евреями, полагавшими, что, пожалуй, лучше не поднимать лишнего шума.