Поимели они свой миг свободы. Уэбли — только приглашенная звезда. И вот опять по клеткам, к рационализированным формам смертоубийства — к смерти на службе у того единственного биологического вида, кой проклят знанием, что умрет…
— Я бы освободил вас, если б умел. Только там никакой свободы. Все животные, растения, минералы, даже другие сорта людей — их всех каждый день ломают на куски и собирают заново, чтоб сохранить немногих избранных, элиту, которая громче всех теоретизирует о свободе, но сама наименее свободна из всех. Я даже не могу подарить вам надежду, что настанет день — и все будет иначе, что Они когда-нибудь выйдут наружу и забудут о смерти, и растеряют изощренный ужас Своей техники без остатка, и прекратят беспощадно употреблять все прочие формы жизни, дабы на терпимом уровне удерживать то, что третирует людей, — и вместо этого с танут как вы, просто здесь, просто живыми… — Приглашенная звезда удаляется прочь по коридору.
Огни — все, кроме жидкой россыпи, — в «Белом явлении» гаснут. Небо сегодня темно-синее, синее, аки флотская шинель, и облака в нем белы до изумления. Ветер пронизывающ и холоден. Старый бригадир Мудинг, дрожа, выскальзывает из своих квартир по черной лестнице — маршрутом, лишь ему ведомым, под светом звезд через пустую оранжерею, по галерее, развешенной кружавчиками со своими щегольми, лошадьми, дамьем, у которых не глаза, а яйца вкрутую, по небольшому полуэтажу (точка максимально опасная…) и в чулан, где кипы барахла и случайные клочья тьмы даже в таком далеке от его детства пользительны для мурашек, опять наружу и по металлическому лестничному пролету, для мужества напевая — он надеется, что тихо:
Помой меня в воде,
Где моешь дочери мор день, —
И вот белей побелки стану я… —
наконец в крыло Д, где сохранились безумцы 30-х. Ночной дежурный дрыхнет под «Ежедневным вестником». Парняга на вид неотесанный, а читал передовицу. Предвестие грядущего — следующих выборов? Ох батюшки…
Но приказ есть приказ — бригадира пропускать. Старик на цыпочках проходит мимо, часто дыша. Слизь хрипит в глотке. Он уже в том возрасте, когда слизь — его каждодневный спутник, стариковская культура мокроты, слизь в тысяче проявлений, застает врасплох сгустками на скатерти у друга, окаймляет по ночам дыхательные каналы жестким вентури — хватит, чтобы омрачить силуэты снов и пробудить его, в мольбах…
Голос из камеры, что слишком далеко от нас, а потому незасекаема, выводит нараспев:
— Я благословенный Метатрон. Я хранитель Тайны. Я страж Престола… — Здесь наиболее тревожные излишества вигов сбиты или закрашены. Нет смысла беспокоить пациентов. Сплошь нейтральные оттенки, мягкие драпировки, на стенах — репродукции импрессионистов. Оставили только мраморный пол, и под голыми лампочками он мерцает, как вода. Старому Мудингу надо миновать полдюжины кабинетов или вестибюлей, и лишь после он достигнет искомого. Не прошло и двух недель, а тут уже чувствуется ритуал итерации. В каждой комнате ему уготовлено по одной неприятности — испытания, кои следует выдержать. Не Стрелман ли их подстроил? Ну конечно, еще бы — наверняка… и как эта сволочь юная прознала? Я что, во сне болтал? Прокрадывались по ночам со своими сыворотками правды, чтобы… и при первом же явном появлении мысли — вот его сегодняшнее первое испытанье. В первой комнате: на столе оставили валяться набор со шприцем. Очень четкий и сияющий, а остальная комната чуть в расфокусе. Да, по утрам я нестоек, проснуться не могу после этих снов — а сны ли это? Я говорил… Но больше ничего не припоминает: только он говорит, а кто-то слушает… Его трясет от страха, а лицо белей побелки…
Во втором вестибюле — красная жестянка, в которой держали кофе. Марка — «Саварин». Он понимает, что это значит «Северин». Ох грязный мерзавец, издевается… Но это не столько злокачественные остроты против намеченного страдальца, сколько симпатическая магия, повтор везде и всюду некоей превалирующей формы (как, например, ни один взрывник в здравом уме у себя в вечерней судомойне отнюдь не станет мыть ложку между чашками, да и между стаканом и тарелкой вообще-то не станет — из страха перед Прерывателем, который они подразумевают… потому что на самом деле в пальцах — которые ломит от столь внезапного напоминания, — он держит язычок прерывателя наизготовку перед двумя его роковыми контактами)… В третьей привыдвинут ящик картотеки, отчасти видна стопка историй болезни и открытая книга Краффт-Эбинга. В четвертом помещении — человеческий череп. Бригадирское возбужденье растет. В пятой — ротанговая трость. Я повидал войн за Англию столько, что и не припомнить… неужто я заплатил недостаточно? Раз за разом рисковал ради них всем… Почему им обязательно мучить старика? В шестом покое сверху свисает драный томми с гряды Белых одежд, полевая форма прожжена дырками от пуль «максима», подведенными черным, как глаза Клео де Мерод, а собственный глаз солдатику отстрелили напрочь, и труп начинает пованивать… нет… нет! шинель, чья-то старая шинель, только и всего, осталась висеть на крючке… но разве не смердит? Вот уже вливается горчичный газ — прямо в мозг с роковым жужжаньем, как грезы, когда нам их не хочется или когда мы задыхаемся. Пулемет с немецкой стороны поет дум дидди да да, английское оружие отвечает дум дум, и ночь сжимается, кольцами охватывая его тело, перед самым часом «Ч»…
В седьмой камере ослабшими костяшками он стучит в темный дуб. Замок, контролируемый издалека, электрически, распахивается с лязгом, и за ним тянется краешком эхо. Бригадир входит и закрывает за собой дверь. Камера в полумраке, лишь ароматная свеча горит в дальнем углу, что будто за много миль отсюда. Она ждет его на высоком стуле Адама, белое тело и черный мундир сегодняшней ночи. Он падает на колени.
— Домина Ноктурна… матерь сияющая и последняя любовь… твой слуга Честер Мудинг прибыл, как велено.
В эти военные годы все внимание в женском лице притягивает к себе рот. Помада у этих крутых и слишком часто пустеньких девушек царствует, как кровь. Глаза оставлены на милость ветрам и слезам: нынче, когда столько смерти таится в небесах, морских глубинах, среди клякс и мазков авиафоторазведки, глаза у большинства женщин чисто функциональны. Мудинг же — из другой эпохи, Стрелман учел и эту детальку. Дама бригадира час просидела за туалетным столиком перед зеркалом — тушь, подводка, тени и карандаш, лосьоны и румяна, кисточки и щипчики, — время от времени сверяясь с несшитым альбомом, заполненным фотоснимками царственных красоток тридцати-сорокалетней давности, дабы ее царствие в эти ночи было достоподлинным, если не — ради его состояния рассудка, но равно и ее — правомерным. Светлые волосы подоткнуты и заколоты под толстый черный парик. Когда она сидит, опустив голову, забыв о царской позе, волосы ниспадают из-за плеча вперед, закрывая всю грудь. Теперь она обнажена, лишь соболья накидка на ней да черные сапоги на невысоком крепком каблуке. Единственное украшение ее — серебряный перстень с искусственным рубином, не ограненным, оставленным первоначальной булей, надменным сгустком крови, — теперь протянут к его поцелую.
Его подстриженные усы щетинятся, трепеща, возя поперек ее пальцев. Ногти она заточила долгими остриями и выкрасила тем же красным, что и ее рубин. Их рубин. В таком свете ногти едва ли не черны.