С тех пор, как я состою в отношениях с обитателями того мира, мне пришлось цивилизоваться, и деньги у меня теперь не в кармане и не в книжках на полке, а на карточке. Владелец моей карточки «Банк Москвы», если снимать деньги в его банкоматах, не нужно платить процентов, и мы с дочерью направляем стопы Большим Черкасским на Никольскую, бывшую 25-летия Октября. Там, неподалеку от Лубянской площади, площади Дзержинского в оные годы, есть отделение банка и банкомат при входе.
Сказать, что я отдаю дочери выброшенные банкоматом тысячные с легким сердцем, будет неверным. И когда она с деловым и удовлетворенным видом прячет деньги в свою сумочку, из меня вырывается:
— Должен тебя предупредить: это в последний раз. Рассчитывай на себя. Зарабатывай.
— Да, пап, в последний, — легко соглашается со мной дочь. — Думаешь, мне самой приятно просить у тебя? — Мгновенная и вместе с тем отчетливая пауза рассекает ее речь. — Но у меня такие жуткие полгода были, пап! Я так была влюблена! Пап, я голову потеряла! А он такой жлоб оказался! Это что-то невероятное, пап! Я до сих пор в трансе!
Я не проникаюсь ее признанием. С чего вдруг ей так откровенничать со мной? Только для того, чтобы подготовить почву для будущих обращений, подобных нынешнему.
— Ладно, тебе ведь, я понимаю, пора идти? — говорю я. Деньги у нее в руках, и оставаться с отцом — больше никакого мотива.
— Да, надо идти, — подтверждает дочь. Извиняясь улыбкой ну совершенно искренней. — К сожалению, — добавляет она.
Она уходит в сторону Лубянской площади — быстрым, исполненным молодой энергии шагом, — не оглядываясь, как отрезая меня, хотя, конечно, и знает, что я смотрю ей вслед. Я смотрю ей вслед едва не с полминуты — нет, не оглядывается. Я поворачиваюсь и медленным, в отличие от нее, волочащимся шагом влеку себя в сторону Кремля. До места очередной встречи мне подать рукой — десять минут неспешного хода, но по времени до встречи — без малого час, и как мне убить этот час? Погода между тем — второй день черемуховые холода, а я что-то промахнулся с одеждой, в моей легкой курточке хорошо в машине, но особо не погуляешь. Придется, видимо, снова куда-нибудь заходить. Сподвигнуть себя еще на одну чашечку кофе. Но, Боже мой, что за тоска — сидеть и пить кофе в одиночестве!
«Дрова» называется заведение, в которое я намереваюсь зайти. Но, оказывается, заходить мне в него хочется еще меньше, чем коротать время до встречи на улице. Я осознаю это, остановившись перед дверью, что ведет в царство наколотых деревянных чурок. Я стою, стою перед дверью, однако же так и не открываю ее.
В какой-то момент этого топтания на крыльце я ловлю себя на том, что в ушах у меня звучит церковный хор. Странно. Это что, в «Дровах» церковная музыка? Я наконец приоткрываю входную дверь — услышать, станет ли пение громче, но нет, пение хора громче не становится: «Дрова» обдают меня выжидательной тишиной, приглашающей согласно объявлению на окне отведать пятьдесят пять блюд за шестьсот рублей.
Я закрываю дверь, соступаю с крыльца на тротуар — и до меня доходит, откуда доносится церковное пение. Ближе к Красной площади, следующим зданием, слегка выступая из общего порядка домов, неопознанный мной с первого взгляда, стоит восстановленный в девяностые годы храм Казанской иконы Божьей матери. И видимо, там идет служба, внутри установлены микрофоны и звук подается на вынесенные наружу динамики.
Царство наколотых деревянных чурок вмиг исчезает из моего сознания, ноги сами собой несут меня вперед, и вот я уже поднимаюсь по высокому гранитному крыльцу. Вот где я проведу время, оставшееся до встречи. В последний раз я был в церкви вместе с Евдокией, по пути в «Артистический» ресторан, что в ЦДЛ, мне, помнится, хотелось задержаться там, постоять на службе, но Евдокия так и тащила меня оттуда, и мы ушли.
Народу в храме для его тесного пространства довольно много. Хор смолк — будто специально завлек меня и теперь может передохнуть. Лишь где-то невидимый мне чтец ясной поющей скороговоркой читает на церковно-славянском молитвы. Я оглядываюсь вокруг. Все, похоже, чего-то ждут, некоторые стоят со сложенными на груди крест-накрест руками. Царские врата затворены, завеса задернута. На амвоне перед вратами на высоком, в человеческий рост, витом, желтого металла подсвечнике горит свеча. Из заднего ряда мне плохо видна нижняя часть иконостаса, я принимаюсь, лавируя, протискиваться вперед — и неожиданно для себя оказываюсь в первом ряду. В нескольких шагах от меня, у восточного входа в алтарь, придерживаясь рукой за аналой, профессорского вида, с аккуратно подстриженной и подбритой бородой седоватый священник принимает исповедь. Собственно, уже не принимает, а заканчивает. Исповедник, торжественно одетый в черный костюм с жилеткой молодой человек, склоняет голову, священник накрывает ее епитрахилью (кажется, так называется этот узорно расшитый длинный передник, надетый на шею), произносит над молодым человеком какие-то слова, крестит его через епитрахиль, снимает ее с головы и, указав рукой на крест и черную книжицу Евангелия, лежащие на аналое, отводит взгляд от исповедника, направляя его на людей в церкви. И тотчас, получается так, мы встречаемся с ним взглядами. Священник помоложе меня, хотя и ненамного, мне кажется, он что-то спрашивает меня своим взглядом, о чем он меня может спрашивать? — но я не успеваю даже выразить недоумение: священник отводит глаза. Исповедник поцеловал крест, поцеловал Евангелие, повернулся к священнику, сложив перед собой руки ладонь в ладонь, и тот крестит его руки, что-то говорит ему, отечески улыбаясь, молодой человек наклоняется, целует священнику руку и отходит от аналоя. Боже мой, что у него за лицо! Это лицо человека, исполненного внутреннего мира, покоя и счастья. Оно будто светится, его лицо, истинно так. Я смотрю на торжественно одетого молодого человека, и меня пронзает завистью: хотелось бы и мне испытать подобное.
В следующее мгновение я снова встречаюсь взглядом со священником. Он смотрит на меня, и в его легкой улыбке я чувствую нечто, что можно назвать ожиданием. «Что?» — вздергивая подбородок, спрашиваю я ответной улыбкой. Движением руки он показывает: подходите. Он приглашает меня на исповедь! Я развожу руками: нет, извините. После чего неожиданно для себя ступаю к нему. Нет, не исповедоваться, я просто хочу объяснить, что я не могу. И никогда прежде, ни разу в жизни не исповедовался и вообще не готов.
— Я не готовился. Не готов, — говорю я.
— Я понимаю, — кивает он мне с улыбкой.
— Я никогда в жизни раньше не исповедовался, — пытаюсь я объяснить ему, и почему, собственно, я ему это объясняю?
— Я вижу, — отвечает он. — Но ведь когда-то же нужно в первый раз.
— Но я не постился. Не молился, — продолжаю я свои сумбурные объяснения. Как будто не могу просто отказаться: нет, и все.
— Ничего-ничего, — говорит он. — В следующий раз и попоститесь, и помолитесь. Вы не стеняйтесь, это просто. Вы ведь не мне будете исповедоваться. Я только свидетель.
— Но исповедоваться-то мне, — отзываюсь я. Понимая задним числом, что таким утверждением как бы признаю свою готовность к исповеди.