Между тем я уже почти у цели. И сквозь чугунные прутья изгороди, отгораживающей здание факультета от ревущей машинами улицы, около памятника Ломоносову во дворе, вижу ожидающую меня мою радость. Здесь, в этом старом университетском здании, у нас все и началось. Я тут выступал в их большой, кажется, в советские времена она называлась Коммунистической, центральной аудитории, исполняющей роль актового зала. Вернее, выступал не я, а зван был Савёл со своей группой, вот в компании Ромки и их солиста Паши по прозвищу Книжник он и блистал, я был приглашен Савёлом в пристяжку, для солидности. Мне была отведена роль даже не второго, а десятого плана, но получилось, что когда пришла пора сказать свои полтора слова мне, меня вдруг стали заваливать вопросами — о Рубцове, об Окуджаве, даже о Высоцком, с которым мы только однажды разговаривали по телефону, — и вместо трех-четырех минут, что были запланированы Савёлом на мое появление в свете рампы, я протанцевал под прожекторами целые полчаса. И вот когда я, распушив хвост, выделывал свои па, я увидел устремленные на меня из безликой студенческой массы глаза. У меня так это и стоит в памяти, и я не перестаю удивляться, как это было возможно? Хотя такое случилось второй раз в моей жизни. Но тогда народу было куда как меньше. А тут на меня смотрело с поднимающихся амфитеатром скамей несколько сотен глаз, и она сидела не где-нибудь впереди, а в самой гуще, однако же я увидел ее глаза — так она смотрела. Словно вокруг была темнота, ни зги не видно, и в этой темноте — два горящих огня. Они мешали мне, сбивали с мысли, я старался не глядеть в их сторону — и глядел; по сути, как увидел их, отвечая на сыпавшиеся вопросы, я отвечал только им, только для нее. Хотя сама она не задала мне ни одного вопроса.
Она задала мне вопрос, когда наше шоу было завершено. Я уже собрался потечь к выходу, но был остановлен прозвучавшим за спиной голосом, в котором тотчас, хотя слышал его впервые, опознал ее: «Леонид Михайлович, простите, можно вас?» И после, как обернулся к ней: «Леонид Михайлович, а мы бы не могли специально встретиться? Я пишу курсовую, и мне нужно задать вам несколько вопросов, которые бы разрешили мои затруднения».
По тому, как она стояла передо мной — с видом самой скромности и самоумаления, а на самом деле едва удерживая в себе рвущееся наружу осознание своей высокой цены, как улыбалась, я сразу увидел — она «с кислинкой», так сказал об этом женском типе в «Факультете ненужных вещей» Домбровский. Никакой курсовой она не писала, про курсовую — это была ложь, повод, чтоб подойти. Не я склеил ее, она меня. Оказывается, в тинейджерстве она была фанаткой Савёловой группы, и особенно она балдела от «Песенки стрельцов», и вот автор слов предстал перед нею и оказался вполне отвечающим тому образу, что безотчетно жил в ее сознании…
— Салют! — видит она меня входящим в калитку решетчатой изгороди, машет рукой, идет мне навстречу и, подойдя, целует быстрым приветственным поцелуем в губы. Ничуть не стесняясь моей пробитой сединой бороды, печати годов на лице, при том, что мы тут во дворе сейчас не одни и на нас, конечно, устремлен не один взгляд.
Ради Евдокии я, наверно, готов расстаться с Балеруньей. Но я так вит-перевит с Балеруньей корнями, что у меня с нею уже одна корневая система, отдери меня от нее — я останусь без питательных соков, и мне остается только молить Бога, чтобы Евдокия о ней ничего не узнала.
— Слушай, а ты за автомобильными делами не запустила университетские? — напускаю я на себя озабоченно-строгий вид, стремясь поскорее избавиться от мысли о Балерунье, словно оттого что подумал о ней, мои грехи каким-то непостижимым образом могут незамедлительно вылезти наружу.
— Отстань со своим университетом. Не твое дело, — с милой улыбкой отбривает меня Евдокия.
В молодости такое обращение с собой я бы не спустил, будь даже влюблен по самую макушку. Теперь меня это ничуть не трогает. В моем отношении к Евдокии и в самом деле есть нечто родительское, ну а она, соответственно, ведет себя со мной, как если б была дочкой, живущей взрослой, самостоятельной жизнью. Есть круг ее жизни, куда я опущен, и есть круг, куда доступ мне запрещен. Так же, как и у меня с нею.
Мы сворачиваем с Моховой на Большую Никитскую, бывшую Герцена, и устремляемся вверх по ней к консерватории, неподалеку от которой припарковано мое корыто. В гладкой глухой стене университетского здания — одинокая дверь, вход в студенческую церковь, храм Святой Татьяны. В этом храме, в бытность его студенческим театром, я, было дело, выступал со сцены. Но для Евдокии это уже дела давно минувших дней, преданья старины глубокой, она уже не знала здесь никакого театра, для нее здесь всегда был храм. В который, впрочем, она разве что заглянула разок.
— А что это ты надел берет? — спрашивает вдруг она. — Что-то я не помню, чтобы я тебя в нем видела.
— Вот увидела.
Она некоторое время молчит, глядя на меня сбоку оценивающим взглядом. После чего выдает:
— По-моему, он тебе не идет.
Я тотчас стягиваю с себя берет и заталкиваю его в карман куртки.
— Чего не сделаешь с любимым беретом ради любимой.
Это не совсем шутка: хотя зима и европейская, но я не приучен ходить по такой погоде без головного убора и едва ли уже приучусь.
— Я более любимая, да? — между тем с радостно-довольным видом берет меня Евдокия обеими руками за локоть.
Забавляя себя таким разговором, мы доходим до моего корыта, оно верно ждет меня и с ублаготворенным скрипом принимает нас на свои сиденья.
— Почему ты не купишь что-нибудь поновее? — накидывая на себя ремень, спрашивает Евдокия.
— Миллионеры и художники имеют право на рваные джинсы, — отвечаю я ей.
— Машина — это не джинсы. Машина не должна быть рваной. Машина — это конь. Конь должен быть сыт, ухожен, блестеть, как атлас. Иначе какой из него конь.
— У моего коня шестьдесят лошадиных сил, и этих его достоинств мне достаточно, — парирую я, заводя двигатель.
Она и понятия не имеет, что мне и на эту лошадь с трудом хватает овса, а когда захромает, показать ее фельдшеру — целая проблема.
«Ист буфет», в который мы едем, находится на «Менделеевской» — та же «Новослободская», только на радиальной линии. Это совсем недалеко, но Москва теперь так забита машинами, что мы тащимся дотуда, затыкаясь в пробках, целые полчаса.
Обедать в этом заведении в будни в середине дня — одна радость для кармана: за сто девяносто девять рублей нагребаешь полную тарелку разнообразной, довольно неплохо приготовленной еды, унесешь — так и целую гору, а к тому полагается пиала какого-нибудь супа, а потом еще можно сделать хоть десять заходов за фруктовым мороженым, после принятия которого все у тебя в желудке укладывается таким образом, будто ты и не нагрузился, как какой-нибудь «БелАЗ». Отмечать сданный экзамен я беру для Евдокии бокал красного вина, себе пятьдесят граммов коньяка.
— Поздравляю, моя радость, — поднимаю я свой коньяк. — Сдать на права и сесть за руль — это, моя радость, все равно что сделать эволюционный скачок. Стать из двуногого животного животным четырехколесным.