— Прошу, — подойдя к другой двери, берется он за сияющую золотым блеском ручку.
Помещение, в которое мы попадаем, миновав коридор-закуток, нельзя назвать гостиной. Это зал, по-другому не скажешь. Или даже — тут так и напрашивается с пометкой «устар.» — зала . Как по-другому назвать помещение, в котором добрые полторы сотни квадратных метров и потолки вздымаются на все семь-восемь метров. Сколько в зале народу, с ходу и не определишь, но порядком, порядком. Застеленные белыми скатертями круглые столы, за которыми народ и располагается, стоят по периметру зала, в центре — большие длинные столы с едой, около которых копошатся несколько официантов, поправляя красоту раскладки и обновляя блюда, еще несколько официантов дефилируют с подносами. Все почти так же, как у Райского на Новый год, только — так это сразу и бросается в глаза, хотя сразу и не сообразишь, в чем выражается, — выше классом, круче.
— Пожалуйста, — обводит «мажордом» пирующий зал движением руки. — Устраивайтесь. Угощайтесь.
И исчезает, оставляя нас с Гремучиной на этом чужом празднике жизни, неизвестно даже по какому поводу устроенному, одних.
Но тотчас возле нас объявляется официант. В руках у него поднос с бокалами, заполненными шампанским, о чем свидетельствуют гроздья пузырьков внутри на стенках. «Прошу», — безмолвно предлагает он, приподнимая перед нами поднос.
Вот уж чего бы мне не хотелось — это шампанского, пусть оно прямиком из провинции его имени, но нужно же чем-то занять себя, и мы с Гремучиной, не сговариваясь, снимаем с подноса по бокалу.
Судя по всему, желудки у пирующих и в самом деле уже хорошо отягощены, и требуются зрелища — такое состояние празднества разлито в воздухе: голоса громки, жестикуляция преувеличенно-размашиста, и как на заказ то в одном конце зала, то в другом звонко бьется посуда. Мужчин, одетых так, как тот оранжевый, почти нет, мужчины, в основном, в строгих черных костюмах, что яркое в их платье — это галстуки, причем у большинства красные, что должно свидетельствовать о сугубой мужественности их натуры, а что до женщин, то женщины — о, такая радуга! да небесная в сравнении с этой земной меркнет, умаляется и исчезает.
В дальнем от нас конце зала на умеренной высоты возвышении, должном исполнять роль сцены, уже все готово для выступления группы Савёла: торчат микрофонные стойки, вывесила в воздухе чересседельные сумки барабанов ударная установка, не помня о родстве с громоздким бегемотом рояля, стоит поджарым элегантным джентльменом концертный синтезатор, черными чемоданами громоздятся по бокам возвышения динамики, звукорежиссер в стороне сгорбился над пультом, выставляя реостатами уровни. С этого же возвышения, вероятней всего, читать стихи и нам с Маргаритой.
— Слушай, ответь мне, только честно, — жадно опорожнив бокал до дна, спрашивает меня Гремучина, — почему ты разошелся с Савёлом?
Ага, честно ей. Вот так возьми и признайся.
— Да ты появилась, — говорю я. — Предпочли моей персоне тебя.
— Ой, только не ври. — Гремучина демонстративно морщится. — Я же знаю: сначала вы разошлись, а потом они стали рыскать, чтобы кто-то им вместо тебя…
— И этим «кто-то» оказалась ты, — перебиваю я. — Замечательно. Ничего не имею против. Устроили их твои тексты? Приняли что-то?
— Приняли, приняли, — торопится оставить эту тему Гремучина. Эта тема ей не интересна. Ее беспокоит другое: насколько прочно она держит в зубах приваливший ей вкусный кусок. — Из-за чего ты ушел от них? Мне, раз с ними работать, нужно знать.
Что ее вопросы могут быть болезненны для меня, она не думает. Поколебавшись, я решаю ответить на ее беспардонность со всего размаха.
— Да что мне за их копейки держаться, — говорю я. — Ты же знаешь, транши теперь идут через меня.
Боже, что делается с ее лицом. Оно в одно мгновение одевается такой тяжелой завистью, — мне становится не по себе, и я жалею, что ударил со всею силой.
Но все же она бывалый боец, и в следующее мгновение уже берет себя в руки.
— Да, лихо ты сумел направить поток в свое русло, — сглотнув слюну, произносит она. — Конечно, зачем тебе тут ломаться… А слушай, — я снова должен служить ее интересам, — Савёл тебе тоже не платил процентов? Разовая выплата — и все?
— Разовая выплата, и все, — подтверждаю я.
— Ну, гад! — восклицает она. Впрочем негромко, так что, кроме меня, никто ее не слышит. — Это же грабеж. Должны быть проценты!
— Потребуй, — предлагаю я.
— Потребуй! — с испепеляющей интонацией отзывается она. — Как потребовать, когда никаких прав? Эмансипация у нас в России еще не прижилась.
На сцену между тем один за другим поднимаются Савёл, Ромка-клавишник, Паша, Маврикий — все. Ромка занимает место за синтезатором, Маврикий водружает себя на козлы своего круглого сиденья, чтобы править ударной установкой, Паша с Савёл ом, просунув голову и правую руку в ремни, вооружаются гитарами, держа их за гриф и корпус будто и впрямь некое огнестрельное оружие. Стоящий в зале гул голосов с их появлением начинает нарастать, многократно усиливается, люди за столами двигают стульями, разворачиваясь в сторону сцены, устраиваясь на своих местах по-новому, потом гул начинает спадать, становясь тише, тише, и наконец физически ощутимо, словно одеялом, зал накрывает полная тишина. Стоять, подпирая стенку, дальше, становится некомфортно, и в этой тишине мы с Гремучиной проходим к столу, где одиноко сидит всего лишь одна пара, испрашиваем разрешения сесть и растворяемся в общей гостевой массе ждать начала действа .
Савёл, уйдя вглубь, на свое место бэк-гитары, дает сигнал кивком головы, и синтезатор под руками Ромки-клавишника рождает первые звуки. «Полет дельтапланериста» называется композиция, с которой они начинают. Я невольно, когда они играют этот «Полет», вспоминаю любимую вещь своего детства — «Полет шмеля» Римского-Корсакова, хотя ничего схожего в них нет. Надо бы как-нибудь послушать Римского-Корсакова, интересно, как будет восприниматься его «шмель» сейчас, мелькает у меня мысль. Мелькает — и забывается. Как десятки раз прежде, когда слушал их «дельтапланериста».
Второй вещью Савёл дает песню. И это — моя песня. В смысле, музыка, конечно, его, Савёла, а слова мои. Я слушаю Пашу — и слышу где-то глубоко в себе слезы. Словно сижу на собственных поминках. Бог ты мой, слез мне только не хватало! И чтоб они еще натуральным образом покатились из глаз.
Наши соседи — мужчина и женщина средних лет, видимо, из того разряда, что званы, но не избранны, отчего и сидят на отшибе, — не с самым живым, но все же интересом поглядывают на нас, созревая для того, чтобы вступить в разговор, я, нарвавшись на их взгляды, всякий раз старательно обращаю к ним затылок. Я не знаю, о чем человеку вроде меня разговаривать с гостями такого дома.
Следующая песня оказывается на слова Гремучиной. Быстро она пошла у них в дело. Гремучина, сообщив мне о своем авторстве, слушает Пашу с таким упоенно-счастливым лицом, что у меня возникает чувство, будто я присутствую при ее совокуплении с кем-то невидимым и сейчас стану свидетелем ее оргазма.