— Александр,
— говорила она, разливая коньяк по рюмкам и кутаясь в кудрявом сигаретном дыму.
— Я всегда твердила, что безрассудность и сумасбродство — высшая мудрость души,
ее истинный артистизм, ее аромат. Это, если хочешь, та пыльца на крыльях
бабочки, без которой она не может взлететь. Я сама, сама не желаю играть по
заданной партитуре мира — в этом ты никак не можешь меня упрекнуть! Ты помнишь,
как твой отец устроил мне перевод романа грузинского классика? Это была
истинная чушь собачья, поверь мне, но я вложила в него столько фантазии,
сюжетных поворотов, живости ума, словесной игры, что в моем переводе он просто
преобразился до неузнаваемости. Но, когда этот, прости меня, старый долдон,
автор, посмел в моем доме высказывать мне какие-то плоские претензии, мучить
меня придирками к тому, что я населила его скудное произведение своими
собственными колоритами и дерзновенными героями, которые, как и я, как и ты, не
желают мириться с мизерностью и бесцветностью жизни и бросают вызов этому миру,
— так вот, когда он стал цепляться к тому, что я переиначила все его нудные
рассуждения и рассыпала его диалоги, потопив их в речах моих совершенно
блистательных персонажей, — я просто схватила этот экземпляр, в котором он
копошился, и разорвала в клочья, осыпая им мир, как праздничным конфетти.
Потому что я не считаю возможным участвовать в этих опасливых и коротеньких
перебежках от еды ко сну, от сна к магазину, изо дня в день, от января к маю. И
я никогда не позволю себе играть навязанную мне миром роль. Но и ты, и ты —
изволь выстоять этот шквал, который хочет смести тебя с поверхности, сравнять,
усреднить. Ты изволь противопоставить ему свое «я», а не прятаться в какую-то
темную яму только оттого, что там безветренно и тихо!
— На послушанье
пойдешь? — обратилась к Ирине неприветливая особа.
Ирина
ответила ей улыбкой недоуменья:
— Простите, я
не вполне поняла смысл заданного вам вопроса.
— Я говорю —
картошку пойдешь чистить?
— Зачем?
— Зачем,
зачем, — передразнила ее баба. — Шубу из нее шить — вот зачем!
Меж тем дверь
прицерковного домика отворилась и оттуда стали выходить чернецы: очевидно, обед
уже кончился. Ирина достала небольшое зеркальце и мельком взглянула в него,
выпуская из-под шапочки милую юную прядь. Монахи встали в кружок и,
по-видимому, стали прощаться. Из другого домика, поменьше, показался ее
давешний знакомец и заковылял, жестикулируя на ходу, пока не присоединился к
собратьям.
— Александр,
— говорила она, вертя в руках зеленоватую рюмку, — я вполне верю, что этот
старец, который так тебя очаровал, что ты только о нем и говоришь, натура
по-своему исключительная, возможно даже — истинно религиозная и богатая, и
драматическая. Видишь — я не оскорбляю твоего чувства своим неуважением к этому
человеку и не действую твоими методами, в то время как ты позволяешь себе
клеймить за совершенно невинные и простительные человеческие слабости все мое
окружение, да и меня вместе с ним. Когда ты становишься в позу общественного
обличителя и вооружаешься этим менторским тоном и набором расхожих нравоучений,
прости меня, ты начинаешь походить на какого-нибудь студентика-разночинца,
выскочку, на зарвавшегося клерка. В этот момент тебя хочется просто одернуть,
сказать: а, собственно, молодой человек, что вы сами сделали для культуры, что
вы лично такое создали или придумали, чтобы делать подобные заявления?
Предупреждаю тебя — при всем моем заведомом почтении к этому святому отцу,
которого ты так чтишь, при том, что я сама первая отвергаю все условности и
общепринятости и ценю твой порыв как таковой, учти — уезжая из Москвы,
отрываясь от своей среды, от того образа жизни, который мы с твоим отцом
создавали тебе годами, ты встаешь на довольно унылый путь, который окажется для
тебя ловушкой, — на бесславный путь несостоявшегося художника, на путь
неудачника!..
Монахи стали
целоваться, кланяться друг другу и расходиться. Совсем седой, сгорбленный, но
благообразный старичок, опирающийся на палку и поддерживаемый под руку молодым
русобородым иноком, а также Иринин убогий женоподобный монах остались у
крылечка, другие же — их было двое — направились в сторону, к церковным
воротам. Не без любопытства Ирина кинула беглый, но цепкий взгляд на
приближающихся черноризцев.
— Да,
Александр, да, на путь неудачника! — повторила она, деликатно касаясь губами
рюмки. — Нет, я не спорю, удача может быть и тупой, и плоской, и самодовольной,
в конце концов — шальной и слепой. Я имею в виду неудачника как психологический
и социальный тип человека. Неудачника, который сначала сам подставляет шею под
ярмо жизни, ибо — согласись — всякое сопротивление дискомфортно, сам
соглашается тянуть ее лямку, ибо это проще, чем полемизировать и отстаивать
свою точку зрения, свое право на голос, свою свободу. А потом, притупив в себе
остроту первых реакций, загасив импульсы и всякую волю к власти, к победе, к
полету, отбив у самого себя вкус к риску, он начинает уныло и мрачно мстить
миру за все отданное тому по дешевке, а то и вовсе задаром, за весь свой пыл,
все свое вдохновенье. Он начинает планомерно всех и вся ненавидеть, завидовать,
ревновать, ожесточаться. Его можно узнать по желтоватому цвету кожи, по мутному
болезненному взгляду, по вороту несвежей рубашки. Он начинает подтачивать корни
жизни, у него дурной глаз, какие-то беспокойные руки. Это ходячее «нет» музыке,
гремящей в мире, предчувствию обетованного края, всякой попытке взлететь на
вершину единым махом. А почему? Откуда у него все это? С чего все это началось?
С того, что он вовремя не ударил по столу кулаком, не шваркнул дверью, не выбил
окна, когда стекла ему мешали...
Впереди,
оторвавшись от спутника на шаг, шел, как отметила Ирина, весьма импозантный,
высокий и поджарый монах лет сорока — сорока пяти с благородным и
величественным лицом. Черная борода с легкой сединой, не столь длинная, как у
остальных монахов, делала его похожим на испанского гранда, корсара или
Калиостро, придавая его облику оттенок некоторой инфернальности. В его взгляде,
в уверенном шаге, широком и неторопливом, в развивающейся экстравагантной
мантии, падавшей прямыми складками, было что-то кардинальское, рыцарское,
романтическое. Походя, он глянул на Ирину, но безо всякого выражения, что
странным образом уязвило ее, и она подумала, что, очевидно, после всех
приключений, беспокойной вагонной ночи в молчаливом обществе какого-то
полудохлого попутчика в тренировочных, который с длинными вздохами, всхлипами и
даже свистом глотал мутненький подслащенный чай, после недавних испугов и
треволнений, она была не в той мере, как обычно, притягательна и хороша.
Следом за ним
шел, широко и даже расхлябанно размахивая руками, совсем молодой монашек,
некрасивый и простецкий, с черненькими быстрыми веселыми глазками и
всклокоченной курчавой бородой. Проходя мимо, он стрельнул в нее любопытным
взором и стремительно поклонился. Она ответила ему сдержанным кивком.
— То есть как
это — не поедет? — Ирина пожала плечами и насмешливо глянула на Одного
Приятеля. — Тогда я вынуждена буду прийти на прием к этому старцу и заявить
ему, апеллируя к его здравому смыслу, что ситуация перерастает из сомнительной
просто в критическую. Я, конечно, выскажу ему свое уважение и к его магическим
дарованиям, и к его познаниям в области религии и буду вести себя крайне
корректно. Я скажу, что я сама увлекаюсь и мистикой, и оккультизмом и что все
это мне близко, но что, когда это заходит слишком далеко, как это произошло с
моим сыном, тогда просто необходимо спуститься на землю и что-то делать. Я
скажу ему, — она встала посреди комнаты, словно репетируя будущую сцену: «Если
вы серьезный, опытный человек, вы должны рассудить, что мой сын вырос в Москве
среди элиты, он одаренный художник и его место, конечно, среди людей его круга
— за мольбертом, на вернисаже, в конце концов, на спектакле. Ваш образ
совершенно поразил его воображение — возможно, вы напомнили ему отца, который
был преклонных лет и умер, когда Александр только-только становился из ребенка
подростком. И все это очень понятно, но я прошу вас не задерживать его больше,
отпустить, а если он все-таки сам не пожелает вернуться — употребить все свое
влияние на него и выйти с честью из создавшегося положения!» И потом, — она
развела руками, — он живет там уже полгода, к экзаменам не явился, я даже думаю
— может быть, его оттуда уже не отпускают? Может быть, он дал какие-нибудь
обязательства; может быть, проник в какие-то их тайны, и ему теперь угрожают,
шантажируют! Он конечно же там опустился, опростился, стал заправским вахлаком,
забыл все, чему его учили дома! Нет, я просто обязана совершить этот жизненный
подвиг! — Волосы упали ей на лицо. — Поеду, пересекая эти немыслимые полуденные
и ночные пространства, где воют в лютой тоске ветра и бродят сумрачные унылые
тени! Правда, Тони? — она обратилась к пристально наблюдавшему за ней песику.