— Повторяю, я никуда не
перехожу, — твердо произнес отец Ерм. — Единственное, что я не могу не
признавать легитимность Первого епископа — Папы. Да, я собираюсь его поминать
на литургии, я уже его поминаю! Вы слышите? И что?
Сделалось невыносимо
тревожно, душно. Может быть, я все-таки отравилась газом у Петровича, да еще и
почти не спала, вся энергия во мне застопорилась, я сникла.
— Вы бледны, — испугался
вдруг отец Ерм. — Вам что, плохо? Пойдемте на воздух. Хотите, я вас провожу?
Мы вышли в мутную
февральскую мглу. Ветер клубил по небу суровые тучи. В лицо хлестала морось.
Меня бил озноб.
Отец Ерм сказал, уже
очень мягко, безо всякого напора:
— Повторяю, без Папы мы
пропадем! Что, Патриарх наш имеет хоть какой-то авторитет? У нас каждый
священник на своем приходе — сам себе и папа, и патриарх, и старец. Что хочет,
то и городит. Это же раскольничий потенциал! Успокойтесь. Я начну с малого — у
меня будет такой православно-католический монастырь с единой Евхаристией. Из
единой чаши и католики будут причащаться, и православные... Это и означает
соединение Церквей. А о чем вы молитесь за литургией? О соединении святых
Божиих Церквей... Вот они здесь у меня и соединятся. Уже соединяются,
соединились! Да успокойтесь же, в самом деле!
Мы шли и шли в ненастную
ночь. Вдали брехали собаки, и луна ощупывала нас ядовитым своим лучом. С неба
лилась какая-то муть: вода — не вода, снег — не снег.
И вдруг что-то резко
переменилось, понеслись ледяные потоки. Сначала застучал поодаль, потом
посыпался повсюду огромный град. Град величиной с перепелиное яйцо. Он бил нас
по головам, по плечам, ударял в ссутулившиеся спины, ледяная градина угодила
мне за воротник. Я с брезгливостью достала ее и ахнула: она напоминала большой
раскрытый человеческий глаз. Да-да, из нее на меня глядел черный зрачок.
Мы кинулись бежать
назад, в монастырь. Но град не отпускал нас, и все падали, падали, сыпались с
неба эти страшные глаза, покрывая стылую стонущую землю. Наконец мы домчались
до мастерской. Я прихватила с собой градину, валявшуюся у порога. Мы положили
ее на блюдце и долго разглядывали светлую роговицу, кропотливо сработанную
радужную оболочку и бездонный зрачок.
— Что это за знамение? —
поежилась я. — Древние халдеи так представляли смерть — она сплошь усеяна
множеством глаз.
Игумен Ерм поморщился.
— Терпеть не могу такого
рода мистики.
Положил глаз себе на
ладонь и вдруг стал расколупывать его пальцами.
— Может, не надо, —
попросила я. — Пусть себе лежит как лежал.
Но он с упорством
принялся разламывать его, тереть, крошить...
— И все-таки, — сказал
он, когда глаз почти растаял в его руках и он кинул его на блюдце, — советую
вам пересмотреть свое отношение к Папе. Не ожидал от вас такой косности.
Конечно, вам у Петровича неуютно. Я построю вам дом — прямо здесь. Пожалуйста,
живите, читайте, пишите.
На меня в упор глядели
святые с тонзурами на головах.
— Ну и где теперь этот пристальный
глаз? — спросил отец Ерм, кивая на густую жижицу в блюдце с золотым ободком.
Действительно, все
растаяло — и радужка, и зрачок.
— Поздно. Вы устали, —
примирительно сказал он. — Завтра.
Град уже кончился, и
повалил снег. Я шла, спотыкаясь об эти огромные глаза, посыпавшиеся вдруг с
небес. По понятной причине я боялась на них наступить, и потому мне пришлось
совершать нечто вроде танца: шаг в одну сторону и в другую — два.
Ах, все-таки был же
какой-то символ в том, как они выглядели, в том, как глядели, в том, что
покрыли землю именно в этот час!
И вдруг, даже и помимо
этих обледенелых глаз, я отчетливо почувствовала, что нас всех ВИДЯТ. Нас видят
со всех сторон. Мы все как на ладони. Словно убрали плотный занавес, и на нас
направлены тысячи, тысячи глаз. Они глядят испытующе. Они просматривают нас
насквозь. И значит, даже то, что мы думаем, даже то, что мы говорим, имеет
зримый смысл, вплетается в общий сюжет, становится вещным, о которое можно
преткнуться, сломать себе шею, упасть. Внешнее стало уже как внутреннее,
внутреннее — как внешнее, и сама душа уже как судьба.
Именно это я и пыталась
теперь сказать внутреннему своему соблазнителю, внушить «этой лисице Ироду».
Нелепо, что я при этом все еще ухитрялась выделывать такие странные пируэты,
прыжки. Словно мне надо было смириться так, чтобы и не бояться вовсе в этой
почти трагической ситуации выглядеть перед ним столь юродиво, столь потешно,
глупо, смешно.
Льстивый, лукавый, он
действовал исподтишка, подлавливал в минуту немощи, под покровом тьмы, подвывал
заодно с ветром: «Мы теперь сами можем вершить историю! Соединять Церкви! За
нами сильный, богатый и щедрый Рим! Какие открываются перспективы! Сияющие
вершины!» Я мысленно спросила его: «А как же тогда выкинутые в овраг униатские
ангелы? А как же лисий иезуитский дух?» Мне показалось, он хмыкнул, совсем как
тот глумливо посматривавший редактор. Зашелестел, заламывая кусты: «Ну тогда
скажи: все пропало и все погибло... Далее ничего нет!»
Действительно, все
терялось в густом снегу. Таким замерзшим вдруг показалось поле, таким мертвым —
лес! Показалось, ничего вовеки не сдвинется с места, не воскреснет, не оживет.
Но я сказала, как когда-то учил меня мой духовный отец, наперекор: «Неправда,
все есть, есть! Ты всегда хотел, чтобы Его не стало, но Он тебя победит! Его же
Царствию не будет конца!»
...Дома Петрович уже
накрепко закрутил газовый баллон, открыл все форточки и вовсю топил печь. На
ней закипал чайник.
— Кто чем искушается,
тот от того и уязвляется, — назидательно произнес он, впуская меня. — Знаешь,
почему я под корягу-то эту полез, где дремала змея? Потому что я деньги хотел
отрыть, там они у меня, под корягой-то... А они — тю-тю! Сопрели в этой
жестяной коробке, только несколько бумажек и удалось спасти. Как раз хватит на
то, чтобы подлечиться да газовый баллон поменять.
Поставил со стуком
эмалированные кружки для чая на стол. Внимательно посмотрел на меня:
— Ты, это, того, короче,
больше при мне никого не загадывай...
— ???
— Старец Игнатий сказал,
что это... ну, недоброкачественный дух ко мне пристал. Хочет, чтобы я пророком
себя объявил. Ну, чтобы у меня гордыня и все прочее... Искуситель! Он-то мне и
нашептал тогда: проверь клад, проверь клад...
К утру ветер утих. Все
было завалено снегом, сияло солнце, и я, не заходя к отцу Ерму, отправилась
домой, в Москву.
По вагонам ходили два глухонемых,
продавали книжечки — и духовного содержания, и сонники, и гадания, и открытки с
артистами и кошечками. Я купила книжечку «про последние времена». Там было
написано, что святые отцы предупреждали, — монахи последних времен уже не будут
жить, как им подобает: прикрывать немощную плоть травой ли, звериной ли шкурой,
обитать в пустынях и пропастях земных, питаться акридами и диким медом,
кротостью своей приручать львов. Монахи последних времен, оказывается,
предупреждали они, будут жить, как подобает мирянам. А миряне будут жить, как
бесы. Зато монахи последних времен, было сказано, будут претерпевать такие
искушения, такие скорби, такие шатания в вере, рядом с которыми и спанье на
голой земле, и лютая жажда пустыни, и даже многолетнее столпничество сочтутся
за ничто...