А отец Ерм не взыскал с
меня за дружбу с Филиппом. Так, подулся немного, это выражалось в том, что он
меня совсем ни о чем не расспрашивал. А если я начинала что-то рассказывать о
московской жизни, особенно об отце Габриэле, он сразу переводил разговор на
другую тему. Впрочем, лишь однажды спросил: «А чего он из католичества перешел?
Зачем? Может, он просто не разбирается?» Но лично мне никаких обид он не предъявлял.
Может быть, потому, что
лаврищевцы сразу после отлучения рванули к нему как подписанту. Уже в мае они
разбили возле его обители палатки, рвались на хутор к Николаю Петровичу, да он
их к себе не пустил. Спросил их, как водится у него, через порог:
— Отрицаешься ли сатаны,
и всех дел его, и всех ангелов его, и всего служения его, и всея гордыни его?
А они, вместо того,
чтобы ответить ему в простоте: «Отрицаюся!», начали умничать о фундаментализме,
о полных членах... И он захлопнул перед ними дверь.
Они и расположились
табором прямо у Преображенского скита, варили на кострах еду в котелках, ходили
на службы, стояли там шеренгами, держась за руки и заглушая монашеский хор
своим пением, а также — увы, жизнь есть жизнь! — пользовались монастырским
туалетом и умывальником, что для такой маленькой обители было очень и очень
обременительно. Кроме того, они достали из своих баулов пособия по катехизации
и принялись катехизировать самого игумена Ерма с братией, доказывая, что те до
окончания их курсов могут считаться не более чем оглашенными. И отец Ерм их
просто всех взял и выгнал. Да, он умел быть несговорчивым и крутым!
Отец же Филипп
наконец-то принялся восстанавливать свой монастырь. Очевидно, проклятия
лаврищевцев не достигли Всевышнего, поскольку на монастыре до сих пор
чувствуется какое-то особое благоволение Божие, какая-то сугубая благодать.
Кажется, непрестанно звучит над ним праздничное песнопение «Ты еси Бог, творяй
чудеса». Отец Филипп даже завел себе специальную тетрадку, куда и начал
записывал свидетельства великой помощи Божией, даже хотел потом издать это
отдельной книжечкой, которая бы назвалась — ну, скажем, «Чудеса Рождественского
монастыря», но старец Игнатий сказал, что еще не настал строк.
И все идет своим чередом
— монастырская братия совершает свой молитвенный подвиг, множится и принимает к
себе всех приходящих. В том числе и казаков. Правда, отец Филипп строго
предупредил железнозубого атамана-станичника:
— Так ты, конечно, —
казак. Но вошел в Церковь — и ты уже ни эллин, ни иудей...
— Не понял, — вяло и
подозрительно протянул атаман. — Какой еще иудей?
Филипп замешкался,
раздумывая, как бы ему это объяснить получше, и тут ему пришел на выручку
отчим:
— Кончай бузу. Священник
тебе сказал, так слушайся. Оставь свое казачество за дверями храма, зачем оно
тебе там сдалось? А в храме — ты уже просто человек Божий, понял? Там уже —
только Бог и душа. И ребятам своим скажи.
Жаль только, что
Рождественский храм маловат — во время воскресной литургии многие прихожане уже
там не помещаются: им приходится молиться у дверей и слушать службу через
динамик. А что же делать? Даже ночные литургии, которые служит в своем
монастыре отец Филипп, не решают проблемы...
А у меня с тех — теперь
уже давних — пор лежит любопытная кассета. Нет, не та, где переговоры, другая.
Она мне досталась по дружбе от одного телеработника. А ему эту кассету принес
лаврищевский журналист. Может, Сундуков, может, кто другой. На этой кассете —
видеозапись всего, что происходило в тот день на Торжество Православия в
Рождественском храме.
Вот Филипп выходит с
Чашей, вот Лаврищев ее у него отбирает, вот Филипп выгоняет Урфина Джюса, вот
на него накидываются алтарники, бьют, пинают, валят на пол. Приезжает врач,
щупает ему лоб, дает распоряжения грузить его в психовозку, крупным планом — два
санитара, далее — его тащат по двору алтарники, запихивают в машину, монах
кидается под колеса. Габриэль перегораживает путь, дюжие парни поднимают мой
автомобиль и уносят его с дороги.
— Зачем он это снимал?
Зачем принес на телевидение? — удивилась я.
Телеработник ответил:
— Так он считал, что
все, отснятое здесь, играет им на руку. И просил, чтобы я крутанул в новостной
программе. Ему казалось, что это должно всколыхнуть общественность и обратить
ее на сторону Лаврищева. Но я его убедил, что это — настоящее свидетельство
обвинения. И втихаря снял для себя копию. Вдруг пригодится...
Честно говоря, этот
фильм, кроме самого последнего кадра, я не могу смотреть. Но этот, последний,
вновь показывает мне мартовский черный снег, суетящихся странных людей, поднимающих
машину, а в ней — отважного француза в православной монашеской скуфье. Он
изумленно смотрит так, словно видит, как на его глазах у нас вырастает третье
ухо или третья нога, и земля качается, уплывая прочь.
— Ортодоксикоз, —
почему-то вспоминаю я, выключая видик.
НЕ ТЕ КИТАЙЦЫ
Преподобные старцы
Свято-Троицкого монастыря предрекали, что в последние времена за кратчайший
срок в монастыре сменятся три наместника. Первый — приведет монастырь в полный
упадок, но и заложит фундамент его грядущего процветания. И будет он, хоть и
весьма своеобразным, но и вполне благочестивым. Им, по всем признакам,
оказывался архимандрит Нафанаил, погоревший за то, что он захоронил в святых
пещерах главу воронежской мафии. При втором — монастырь будет переживать
тяжелую пору духовного обнищания, но это продлится весьма короткое время. Сам
же он будет лютым, и многие из братии хлебнут при нем вдосталь из чаши скорбей.
И это, без сомнения, игумен Платон, веригоносец. Зато третий наместник,
предрекали старцы, будет, как Ангел небесный — любящий, милостивый отец всем
монахам. И при нем монастырь поднимется вновь, как кедр Ливанский, как древо,
насажденное при «исходищих вод».
И вот действительно —
при игумене Платоне в монастыре водворились почти всеобщее уныние и печаль. К
власти пришла мордовская родственность, и монахи, которых Господь не украсил
принадлежностью к оной, стали испытывать на себе гнет этой обширной семьи.
Особенным прещениям подвергались те из них, которые пришли в обитель из крупных
городов, особенно из Москвы и Петербурга. Они были на подозрении, числились у
отца Платона в «неблагонадежных», и по отношению к ним почти открыто
проводилась политика «выдавливания» их из монастыря на приходы...
А что за жизнь монаха
где-нибудь на приходе? Что такое монах без монастыря? На приходе монах чахнет и
тускнеет, выветривается, превращается в соль, потерявшую свой вкус. Неизбежно
начинает жить своевольно. Теряет благодатные плоды послушания. И вместо жития
ангельского, которого он так желал, он принимается вести наимирскую жизнь. Ведь
он оказывается в миру, прямо в гуще его, прямо в самом вихре житейских
попечений, хозяйственных забот. В самом горниле страстей. То есть именно там,
откуда он уходил в монастырь. И мятется, одинокий, как оторванный лист на
ветру. Ибо — «что добро или что красно? Но еже жити братии вкупе».