Книга Ослиная челюсть, страница 10. Автор книги Александр Иличевский

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Ослиная челюсть»

Cтраница 10

Сегодня утром я был кем-то узнан в переходе метро. Человек вцепился в локоть, полоумно вглядываясь в лицо. Отпустил наконец, внезапно смутившись. Я не вспомнил его. Я двинулся дальше.

На Маяковке замешкался: купил жетон, чтобы тебе позвонить. Было занято. И еще.

Затем я пошел к пруду. Забрался, разбив локтем окно, в раздевалку купальни, вскрыл твой тайник в подсобке (записная книжка), взял порошок (дыханье), пушку и деньги. И тут же направился к подъезду. Поднялся, позвонил. Ты не открыл. Я отпер.

Ты стоял за дверью. На этот раз я не пропустил удара. Я успел. Оглушил, скрутил, дотащил, завалил на кушетку. Сел подле на пол, стараясь отдышаться.

Пух лез в рот и глаза. Я отплевывался, чтоб не сглотнуть, задерживая дыханье, глубокое после борьбы. Я спешил отдышаться. Наконец ты очнулся, двинулся, застонал.

Он наклонился к моему лицу. Дрожащими влажными пальцами провел по щеке, постепенно усиливая нажим. Резко отнял руку и, медленно разворачивая, поднес к своим исчезнувшим от кайфа зрачкам. Указательным снял с подглазья приставшую пушинку. Потом осторожно положил ладонь на солнечное сплетенье, лаская, и ниже, и вдруг сжал горстью. Я задохнулся болью.

Видимо, тополиный пух попал ему в дыхательное горло. Он закашлялся, набухли артерии, лицо от удушья стемнело. Я бросился в кухню, схватил нож, метнулся обратно. Он погибал, я полоснул по горлу. Мне повезло – пушинка застряла выше.

Я закинул ему голову, чтобы кровь не заливала глотку. Теперь он мог какое-то время дышать, мог слышать.

Я поцеловал его. Я сказал ему это.

Я ушел от него, захлопнул дверь, спустился во двор, вышел к пруду, сел на лавку, закрыв руками лицо и раскачиваясь, как цадик.

И вдруг я услышал его позывные».

Воронеж

Крепка, как смерть, любовь.

Царь Соломон

Никогда не смогу привыкнуть к пробою в памяти о тебе: пробоина – ты – больше, чем память. Пробоина эта, словно слепое пятно, разрастаясь из бокового, взбирается, как ледник, на континент зрачка, – и цивилизации меркнут, выколотые оледененьем. Так города, разрушенные полчищами Времени, становятся больше в воображении потомков: сгустки праха танцуют над горизонтом, полыхая окнами, кровлями, возносясь вслед за висячими садами, – и крылатые ракеты пропадают в них бесследно, как брызги китайского фейерверка.

Отсюда мне легче сделать вывод, что отсутствие – чернозем, весьма благодатная почва для злачных видов культуры, чем замолчать вообще… Назовем эту почву – Че-Че-О. [1]

В самом деле, отсутствие – целая область. Возделывание ее может взрастить искусство. Например, монолог, который бьется набатом в полости пробоя. Иногда в гуле от долгого эха слышится ангельский хор ответа. И это ошибка.

В свете этого чернозема, человек вообще – особенно если мужчина – по преимуществу землепашец. Под ногами мужчины – если он, конечно, мужчина – нет ничего попранного, за исключением благодатного перегноя собственных чувств, испытанных им как смерть…

Я лежу сейчас в поле ночью, в ногах моих пустота. В голове такая же пустота, но еще темнее. Пробоина в ней – пустоте, голове – разрастается, как звезда, взорванная от напряженья вспомнить твое лицо. Постепенно рана зарастает светом, и разум, отделившись, падает вверх болидом. Обезглавленное, тело прет по-пластунски по пашне ночи, плуг, выброшенный как перо «выкидухи», из солнечного сплетенья, вспарывает межу пустоты, пытаясь до тебя добраться.

Чем чернее бумага, тем шире поле.

Мускат

Ни ветерка. Духота обнимается зноем, словно сонная девка на скирдах – полднем. Жар от камней шевелит подошвы, поднимает на бреющий шаг – и обливает лицо, как обвал прозрачной геенны – взор стеклодува. (Вещь вообще, если ей привелось попаданьем взорвать собственную идею, – прозрачна.)

Вдоль обочины залежи фруктов – раскоп Сезанна. Как воздух, огромное море наполнено штилем. Мурашки случайного бриза рассыпаются ополчением. Горизонт длится изгибом бедра Елены к Юрзуфу. Полоумная чайка в пикé вопит дознание: «Кто ты?»

Солнце, снижаясь, взорвало уже бойницу башни замка дона Гуаско – торговля, однако, никак не двинется с места. Как судьба немого. Кляксы роняет тутовник. Ящерка слепнет.

Отдыхающие сохнут от жары, хлещут пиво. Вдали пьяный пловец рвется на смерть к звену дельфинов. Публика рукоплещет. На «спасалке» лениво встает тревога.

Солнечный призрак дона Гуаско потягивается в бойнице.

Девочка лет двенадцати – иссиня-черная коса, ожиданье – задумчивость и кротость, к которым припасть, как к злату – торгует янтарным мускатом. Белая овчарка – афган: сжатый взрыв мышц, вспышка сахарной кости в пасти – ловя иногда свой обрезанный хвост, лежит у ее ног охраной.

Глаза девочки разливают мир, как солнце – прозрачность: мир без лучшей души не родится.

Бриджи до золотых колен. Теряется, когда спрашиваю:

– Сколько?

Солнце лупит в развалины башни последним залпом, и чернеет силуэт Гуаско: сны наместника туги и смертны, как течь в генуэзских корветах.

Карий воздух Рембрандта наступает приливом заката.

Она тянется за безменом, из ткани выныривают острые коленки, тянутся бедра: сплошной волдырь – видимо, плеснули кипяток на младенца. И смотрит.

На вытянутой руке:

– Вот столько.

И тогда понимаю.

«Да, вот именно столько, что меня нет и нет. Потому что ты смотришь в меня: в прозрачность».

Я протягиваю руку.

Афган, взметнувшись, перекусывает мне запястье.

Невидимка отходит, роняя гроздья муската.

Следы

«Ничто невозможно отыскать по его следам. Ничто не оставляет улик, кроме одной – действительности – ты отставил стакан на отлете руки, беря светильник над баром в фокус льдинки, – которая, если подумать, не просто след, но рябь или, если угодно – полость самой пустоты».

Было около десяти. Мы взяли еще по одной – без льда, чтоб градус повысить и не раскиснуть, и вышли на улицу. Петровка чередой фонарей, пешеходов шла, отпрянув от страшного здания биржи вправо. Светлые сумерки июня уже отстоялись, движенье спало. Показался Страстной. Я несерьезно думал, что мир – это рябь на поверхности пустоты, на которую изредка демиург дует – так, для забавы, или чтоб остудить поскорей и выпить. А также (видимо, ошибочно), что Платон ошибался: истина не имеет следа. В конце Страстного мы присели на скамейку. Мимо нас по алее промчались галопом три всадника. Летели: комья земли и топот. Я вспомнил: «Разбрасывая копыта по будущим своим следам».

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация