Троллейбус улыбается. Я иду по проходу, и каждый пассажир дает мне по одной-две сигареты-папиросы. А Оля то краснеет, то смеется… И я чувствую, что все у меня с ней будет хорошо. И не только сегодня, но и потом… А что в середине там… Лерик или еще кто, еще… Так это дело мужское, незатейливое… Ну, Оля, конечно от этого будет страдать. А я буду страдать от того, что она страдает. Но сделать с собой ничего не смогу. В общем, сплошные страдания. А как в России без страдания? В России без страдания и радость не в радость…
Я сажусь рядом с Олей. И тут троллейбус останавливается. Из кабины выходит водитель, здоровенный кобель с очень, ну просто очень серьезным лицом, подходит к нам и спрашивает:
– Мужик, а у тебя выпить есть что?
А я молчу, потому что выпить у меня нет что. И водитель это понимает! Он возвращается в кабину и приносит бутылку ликера «Шартрез».
– Бери, мужик. «Шартрез». Сладкий. Его без закуски можно. А то где ты во дворике или еще где загрызть найдешь. Хотя за Зачатьевским монастырем во дворе у Курсового, 12 вот такая вот заячья капуста растет. Я там комнату снимал, помню… Так что в случае чего… – И он ушел в кабину.
Хорошая профессия – водитель троллейбуса.
И все сложилось. Вот почему телефон занят. Я ж к себе домой по своему телефону звонил. 224-51-33. И Оля – это моя жена. Которая на даче. И теща там. И все. И ребенок у нас родился. Это к нему я от Лерика возвращался. А то как же ребенок без отца? А то что у Лерика – того-этого самого… Так чего ж тут поделаешь? Не она первая, не она последняя. Ох, скольким я обещал потом позвонить и не позвонил. Только за сегодняшнюю ночь штук пять набралось. Или шесть. А по стране… Хорошо погулял. Есть что вспомнить. А есть что забыть. Это природа. А природа, она разная. Один всю жизнь с одной, ему хорошо. А другой медсестру по пути из реанимации в морг за задницу держит и крышку гроба без помощи рук поднимает. Потому что – природа. А против природы не попрешь. Вот я и не пру.
Скоро Оля приедет с дачи. Ко мне. Любит! Попеременно. То дачу, то меня. А ночь эту проклятую – забыть и растереть. Как не было ее. Как и этой записной книжки нет. И имен нет. Не было Лерика, Светика, пасхальной чувишки, Дани, Таньки-пионервожатой, девиц из Подольска, которые небось до сих пор вспоминают, как они с Брежневым… Да и прочих нет. Ни-ко-го нет.
И вот записная книжка летит в окно. Распахивается в рапиде и листочки, неровно планируя, падают на мостовую и тротуар Савельевского (ныне Пожарского) переулка будущей Золотой мили славного города Москвы. И из каждой странички при приземлении вылетают чувишки и в беспорядке заполняют пространство от Остоженки до Курсового переулка. Господи, сколько же их! И все кричат снизу:
– Ты обещал перезвонить…
– Я жду…
– Сколько можно…
– Ми-илый…
– Позвони, Мишка…
– Ты все забыл?..
– А тебя все нет и нет…
– А меня уже нет…
– И меня…
– На Приморском бульваре…
– Код Питера 812…
– А в Нелидово со мной никто…
– В Цахкадзоре сейчас лето…
– Ты летом обещал…
– И не позвонил…
– Сережка уже старше тебя тогда…
– А ты и не знал…
И десятки криков…
И девицы, и женщины, и девочки…
Одни, как тогда…
А другие…
Жуть…
Во, время летит…
Ой, не красит…
Надо, надо ко всем спуститься… Извините, если что не так… Память виновата… Ну, забыл… С кем не бывает… И потом… Я же всех забыл… Не кого-то там одну… А всех…
Родовая забывчивость…
– Герасим, помоги мне спуститься. Надо доставить дамам радость. Сколько лет ждали. Томились в ожидании, можно сказать.
– Конечно, Михаил Федорович, конечно. Вот и Джим поможет. А то вы всю темную ноченьку выпивали-с… А ножки у вас и без того слабенькие… Только-только дойти…
– Да-да, конечно… А куда дойти-то?
– А до телефона.
– Так вот же он, на столе…
– А этот, Михаил Федорович, как бы не работает…
– Как не работает?! Всю ночь работал, а сейчас не работает?
– А сейчас не ночь, а утро. И люди вас ожидают. Кому вы перезвонить обещались.
Герасим вырвал провод из розетки. Потом они с Джимом взяли меня под руки и повели вниз. Не спрашивайте, как кот и канарейка могут вести вниз пожилого мэна ниже средней трезвости. Вели и вели. И довели.
Солнце было на небе…
Видно, не до конца оно свалило на Запад…
И по тротуарам стояли женщины, девушки, девицы…
От самой Остоженки до Курсового переулка…
И при виде меня зааплодировали…
Заслужил на старости лет…
Только радости в лицах я не углядел…
Не было радости в лицах…
Ни тут, у истоков Савельвского переулка…
Ни по течению его вниз…
Ни у впадения его в Курсовой…
А там женщины, девушки, девицы закончились…
Там стояла виселица. Виселица как виселица. Что, вы виселиц никогда не видели? Только без веревки. А виселица без веревки – она неполноценная. Она даже и не виселица вовсе. Ну где вы видели виселицу без веревки? Так что, ребята, погодим пока. А вы аплодируйте, аплодируйте. Мне это приятно. Я ж как-никак артист…
А они-то как раз и перестали…
А чего аплодировать, когда не ясно, как со мной…
Веревочки-то нету…
Нетути…
Стало быть, еще поживем…
А вот и не поживем…
Джим взлетел и сел на перекладину виселицы. Герасим достал из подмышки телефон и конец провода бросил Джиму. Тот ловко, как будто канарейки каждый день этим делом занимаются, как будто у них это в крови, привязал конец телефонного провода к перекладине. Герасим помог мне подняться на табуретку, обмотал конец провода с телефоном вокруг моей шеи и протянул мне трубку:
– Последний звонок, Михаил Федорович.
Я взял трубку. Оглядел женские ряды, старческие, женские, девичьи лица, смотревшие на меня с враждебной надеждой. А потом отдал трубку Герасиму. Он пожал плечами и поднял лапу, чтобы выбить табуретку из-под моих ног.
– Секунду, – сказал я.
Я поднял обе руки, призывая всех к тишине. Потом достал из кармана большой носовой платок, показал его зрителям с обеих сторон, демонстрируя, что в нем ничего нет, а затем оглушительно высморкался. Четыре минуты семнадцать секунд. Потом показал зрителям, что в платке ничего нет, и застыл. Первым расхохотался Герасим. Потом Джим. Потом Светик. Потом Дани. Потом Лерик… А потом уже хохотал весь Савельевский переулок. От впадения в Курсовой и до истоков у Остоженки.