О, как прилежно наш сын Шимон учил кашес – вопросы к пасхальному седеру. В эту ночь дети спрашивают отцов. Можно спрашивать и на идише, но лучше на древнем языке, на котором евреи спрашивали Моисея:
– Чем эта ночь отличается от всех других ночей?
– Во все другие ночи мы едим всякую зелень, а в эту ночь только горькую.
Горечи было много, еще дикий лук, два крошечных кислых яблочка, два буряка и кнейделах – галушки из толченой мацы, похожей на манку, в бульоне. Ида приготовила эссик-флейш – в кисло-сладкой подливе из чернослива и любимое мое лакомство: айнгемахц – редьку, вареную в меду. Седер 1943-го пришелся на 19 апреля. С чего я взял? С того, что у одного человека, спасшегося из Орши, оказался еврейский календарь. Вот с чего радоваться надо, а жена моя плачет: что за эссик-флейш – без мяса, что за кнейделах – без куриного бульона, что за айнгемахц – без меда?!
Жена моя, великий праздник сегодня!
«Чем отличается эта ночь от всех остальных ночей?» Тем, что мы больше не рабы. Мы не рабы. Мы свободные. Пусть без серебряного кидуша, без праздничной посуды, без горькой травы марор (горечи в нас самих больше, чем надо), без меда, без жареной куриной ножки. И картофельный кугель без шкварок. Пусть. Без всего еврей может праздновать Исход. Даже без раввина, без синагоги – ничего этого не было в пустыне, только бесконечный выход из окружения, только горечь, война, ненависть, плач, только Всевышний и Моисей, вера, чудо и сами евреи. И все это замешано в тесте без квасного и соли, прожарилось на жарком огне и стало мацой – святым хлебом Израиля.
Мацу в Чярнухах пек Копылович: и до войны, и в войну (в нашем партизанском отряде), и после войны. Да, даже после. Копил муку целый год: пшеничную, гречневую, ржаную. Какая есть. Муку же не продавали. Выдавали к праздникам. Дали талон с печатью, и стой в очереди всю ночь, пока не отоваришь. Ладно, муку Копылович достал. А дрова? Они же тоже по талонам. Талон – на человека. Один талон – один кубометр. Иди с талонами на берег Глыбени, там дровяной склад. Там горы бревен, мальчишки скачут, того гляди расшибутся, скрипят телеги, фыркают лошади, на каждой телеге железная клеть-кубометр, куда наталкивают метровые бревна берез и осин (сосну гонят в Донбасс на крепеж или на шпалопропиточный завод в Осиновичах), развозят по дворам, а сзади обязательно цепляются мальчишки на коньках-снегурках, прикрученных веревками к валенкам. И сразу, как по щучьему велению, приходят бородатые мужики, у одного за поясом топор, у другого обвязанная холстом пила – пильщики. Распилили, накололи дрова Копыловичу. Пеки, Копылович, да смотри, чтоб никто не подглядел, не донес.
Пробовал я эту мацу. Огромные, толстые, твердые листы, пробитые крупными точками.
Кто-то все-таки не утерпел, донес. Вызвали в райотдел госбезопасности – как раз в 51-м, когда в самом КГБ раскрыли «сионистский заговор». О чем его спрашивали, Копылович не говорил. Но печь мацу перестал. Вообще печь перестал – руки тряслись. И говорить перестал – язык трясся. Весь трясся.
Не знаю, как он оказался в Москве, но я его встретил у синагоги. Стоит под дождем в брезентовом балахоне. И многие его знают. Подают, даже по фамилии называют. Оказывается (это мне рассказали потом), приглашали даже за праздничный стол в синагоге. Но однажды он испортил весь седер. Когда евреи вышли из-за столов перекурить, старик кинулся собирать с пола кусочки мацы, пихал в рот. Кто-то пожалел его: «Что вы берете с пола? Возьмите целую, ешьте!»
А он все ползал, собирал, целовал каждую крупиночку, пока его силой не выволокли. И больше не звали.
Долгим у нас получился Исход. Из тех, которые с первого дня Исхода шли за Моисеем, реку Иордан перешли только Иегошуа Бин-Нун и Калев, два разведчика. Двое из шестисот тысяч мужчин.
Один писатель, знакомый по шашкам, как-то пригласил меня в Дом литераторов на моноспектакль «Исход» – это когда один актер играет за все.
Два часа я не шелохнулся. После спектакля ни аплодисментов, ни цветов. Так, три хлопочка. Оглянулся назад: зал пустой. Мы с моим знакомым, еще три еврея и поэт Андрей Вознесенский. И он говорит моему приятелю:
– А красиво, когда зал пустой.
А у меня гусиная кожа. Представил, как Моисей оглянулся, а за ним – не шестьсот тысяч, а всего шестеро. И где бы сейчас мы были? В Красной книге? В музее, рядом с плачущим большевиком? В зоопарке? И там бы нас не было. Даже ржавой таблички.
И все равно четыре пятых евреев-рабов остались в Египте! Испугались бежать.
Помню, летел в Якутск судить соревнования. Застряли в Тикси. Там тоже нашлись шашисты-полярники, а у них – спирт под вкуснейшую строганину.
И показали мне женщину в драной малице, сидевшую на снегу возле пельменной. Оказалось, последняя камусинка. Последняя от всего маленького народа. Дотлевала искоркой на снегу.
А может, я зря полюбил шашки? Ведь вся жизнь прошла между ходами. В прямом и переносном смысле. А?
О, эта еврейская привычка отвечать вопросом на вопрос. Но сами посудите: что можно утверждать в нашем бесконечно малом мире? В прямом и переносном смысле.
Быть или не быть? Загазуют – не загазуют? Ехать – не ехать? В смысле в Израиль. Это вопрос! Посложнее гипотезы Пуанкаре (1904 г.): «Любая односвязная трехмерная поверхность гомеоморфна трехмерной сфере». Проще говоря: если апельсин обмотать резиновой лентой, то, стягивая резиновую ленту, сферу можно сжать в точку. А если резиновой лентой обмотать бублик и проделать то же действие – или лента разорвется, или бублик. Эту головоломку математики назвали «задачей тысячелетия». Весь XX век били-били – не разбили. Поддалась она Григорию Перельману из Купчино, сотруднику санкт-петербургского отделения Математического института имени В. А. Стеклова. Еще повезло Перельману, что поздно родился, а то бы попробовал он туда сунуться, когда директором «стекловки» был злющий антисемит Иван Матвеевич Виноградов. Однажды академик Лаврентьев пришел в Институт Стеклова, а Виноградов, погоняв его вокруг громадного стола, поймал и, выламывая пальцы вице-президенту АН СССР, приговаривал: «Будешь брать евреев? Будешь?!»
Вот от чего, бывает, зависит иногда решение сложнейших и важнейших для человечества задач: будешь брать евреев или не будешь.
Я и сам когда-то пытался найти решение гипотезы Пуанкаре, где-то должно остаться. Но пришлось делать расчеты для генерал-полковника-инженера Василия Гавриловича Грабина. Может, он единственный носил такое звание.
Великую задачу решил Перельман.
Теперь решает: брать премию в миллион долларов или не брать? Несколько лет думает. А решение его (я про гипотезу) может иметь самые невообразимые последствия, приблизит к пониманию, как изменяется форма при изменении пространства и времени. Мне самому приходилось не раз сжиматься до точки. А будь я бубликом, я бы давно разорвался. Но не разорвался. Не разбился.
Теперь к вопросу: ехать – не ехать?