— Пегги держит русских борзых, — объяснила Клара. — Они немного перевозбудились, когда я возилась с ними на ковре.
— В голом виде, что ли?
— Мы должны все попробовать. Разве не так говорит твой наставник?
— Бука мне не наставник.
— Ты посмотри на себя. Внутренне весь кипишь. Тебе хочется пнуть меня под зад коленкой, но ты не можешь. Потому что тебе нравится хвастать мной, твоей сумасшедшей богатой шиксой
[97]
.
— Добро бы ты еще хоть мылась иногда…
— Конечно, ты не художник, как все мы здесь. Ты извращенец, вуайерист. Когда вернешься домой, чтобы делать деньги — да куда ты денешься с твоим характером! — и женишься на приличной, понимающей в торговле еврейской девушке, вот уж будет что вспомнить! За обедом сможешь потчевать друзей из «Общего еврейского дела» рассказами о том, как жил с мерзкой гадиной Кларой Чамберс.
— Которая еще не была тогда знаменитой.
— Пусть я тебе сейчас не нравлюсь, зато потом, в воспоминаниях, все будет как надо. Потому что знаешь, чем ты сейчас занимаешься? Набиваешь карманы памяти! Терри Макайвер здорово тебя раскусил.
— Да ну? И что же этот ползучий гад про меня имеет сказать?
— Говорит: если хотите знать, что думал Бука вчера, спросите Барни сегодня. Называет тебя «шарманщиком Барни», потому что ты крутишь чужую музыку за неимением своей.
Уязвленный, я отвесил ей оплеуху, да так, что она стукнулась головой о стену. Она набросилась на меня с кулаками, но я повалил ее на кровать.
— Признавайся, крутила шашни с парнем по фамилии Карнофски?
— О чем ты говоришь? Первый раз слышу.
— Мне сказали, что некто Карнофски всюду ходит, показывает всем твою фотографию и наводит справки.
— Никакого Карнофски я знать не знаю. Богом клянусь, Барни!
— Или ты опять в магазине на воровстве попалась?
— Нет.
— Может, ты липовый чек выписала? Или еще что вытворила, о чем я должен знать?
— Ой, погоди-ка. Поняла, — вдруг вскинулась она, и в ее глазах забегали хитрые искорки. — В Нью-Йорке у меня был учитель рисования по фамилии Чернофски. Настоящий псих. Когда я поселилась в Гринич-Виллидже (там у меня мансарда была), он меня выследил и все приходил на окно глядеть. Звонил по телефону, бесстыже приставал. Однажды на Юнион-сквер подстерег и все свое хозяйство показал.
— Ты же сказала, что первый раз слышишь фамилию Карнофски.
— Да я забыла… И потом тот-то был Чернофски. Наверное, это он, извращенец. Нельзя допустить, чтобы он нашел меня, Барни.
Неделю после этого она прожила со мной не сбегая, но все время была какая-то напряженная, как сама не своя, ходила крадучись, заслоняла лицо шалью и избегала наших обычных явок. Я знал, что про Карнофски или Чернофски она все врет, но в то, что происходит на самом деле, совершенно не врубался. Пойми я вовремя, глядишь, мог бы спасти ее. Опять mea culpa. Черт! Черт! Черт!
6
— Савл, это я.
— Кто бы еще стал мне звонить в этакую рань.
— Да бога ради, уже ведь пол-одиннадцатого!
— А я до четырех читал, не ложился. И — чувствую — заболеваю гриппом. А вчера весь день поносом страдал.
Однажды (ему тогда было всего восемнадцать) неистовый Савл распахнул входную дверь нашего дома, бросил портфель с книжками и, в свойственной ему отвратительной манере повторяя: «Черт! Черт! Черт!», влетел в гостиную, где сидели мы с Мириам.
— Какой ужасный был сегодня день! — заболтал он с порога. — В хлам поругался с этим кретином преподом по философии — раз. Как последний дурак пошел позавтракал «У Бена», и теперь в животе шурум-бурум — два. А может, я и вовсе отравился? Чуть не дал в глаз идиоту библиотекарю и куда-то потерял конспект по староанглийскому, хотя что толку за нашим пустобрехом записывать! Автобуса СОРОК МИНУТ потом ждал. И с Линдой поссорился. Башка болит — жуть! Надеюсь, хоть сегодня-то у нас не макароны на обед?
И только тут он заметил, что вытянутая и положенная на подушечку нога Мириам в гипсе.
— Ой! — выдохнул он. — Что случилось?
— Твоя мать утром сломала ногу в голеностопе, но ты не должен по этому поводу переживать.
Но это все было в прошлом, а нынче я сказал:
— Помнишь, когда-то я водил детей — и тебя в том числе — смотреть «Белоснежку и семь гномов»? Их звали Профессор, Засоня, Плакса, Брюзга и...
— Брюзга? Ты хочешь сказать Ворчун!
— Конечно, я так и сказал. Но там было еще трое.
— Весельчак…
— Это я знаю. Ну и…
— С ходу не могу припомнить двоих оставшихся.
— Подумай.
— Да ну тебя, папа. Я еще и зубы не чистил.
— Надеюсь, я не разбудил Салли?
— В смысле — Дороти. Салли давно отстегнулась. Нет, Дороти уже ушла на работу. Черт! Черт! Черт!
— Что там у тебя стряслось?
— Она не оставила мне на кровати «Таймс» и — вот! вижу! точно! — забыла захватить белье в прачечную. Слушай, если ты не возражаешь, я бы еще поспал, а?
Он умница, мой Савл, куда интеллигентнее меня, но больно уж гневлив. Хмур, раздражителен. Чуть что — так и взовьется. Ругается, кричит, и мне это представляется весьма непривлекательным качеством. Зато он наделен чем-то вроде отблеска красоты Мириам. Ее изящества. Ее самобытности. Я обожаю его. Перед тем как с отличием окончить университет Макгилла, он снизошел до участия в конкурсе на Родсовскую стипендию, победил и отказался от нее, обосновав отказ в своем всегдашнем неповторимом стиле. «Сесил Родс, — сообщил он комиссии, — был жестоким империалистом, поэтому его стипендионный фонд было бы честнее использовать для выплаты компенсаций неграм, которых он эксплуатировал. Я не желаю иметь ничего общего с его кровавыми деньгами». Избегнув учебы в Оксфорде, Савл остался в аспирантуре Гарварда. Но, естественно, мой мальчик не принял и ученой степени, которую заклеймил как буржуазное бахвальство.
У моих сыновей что-то где-то закоротило. Крест-накрест перемкнулись провода. Майк, убежденный социалист, неприлично богат и женат на гранд-даме. А Савл, хотя и сделался неоконсерватором, гол как сокол и влачит нищенское существование в Нью-Йорке, снимая в Гринич-Виллидже какой-то чердак; влюбленные в него девицы, сменяя одна другую, готовят, шьют и стирают его трусы. На жизнь Савл кое-как зарабатывает тем, что пишет полемические статьи в издания правой ориентации: «Америкэн спектейтор», «Вашингтон таймс», «Комментари» и «Нэшнл ревью». Издательство «Фри-пресс» напечатало сборник его эссе отдельной книгой, и я никогда не пройду мимо какого-нибудь дальнего, где я нечасто бываю, книжного магазина без того, чтобы, взяв с полки три дорогих издания по искусству и хлопнув ими о прилавок, не спросить: «А у вас случайно нет блестящей книги Савла Панофски "Промежуточный отчет"?» Если отвечают нет, я говорю: «Что ж, в таком случае эти мне тоже не нужны».