Заимела наконец и Марина свою крышу над головой. Жила в мужском рабочем общежитии, в комнате со своей напарницей Оксаной. Подруга в общежитии бывала редко — снимала где-то комнату со своим кавалером Толей, тоже выселенцем, и в общежитие заходила только переодеться. В общежитии было хорошо, тихо, шахтеры пропадали на стадионе, на гуляньях, в клубах, только в получку сидели по комнатам и пили, иногда угрюмо ломились к ней, просили открыть, что-то надо было сказать. Она сидела и тряслась от страха над своим вышиваньем, готовая выпрыгнуть в окно их двухэтажного барака…
Платили тоже хорошо — на сытную мясную и хлебную еду хватало. Да и обнову себе каждый месяц, считай, справляла: то туфли, то платье из крепдешина, то что-нибудь из дорогого в золотовском магазине белья. Огородик себе с Оксаной недалеко от шахты раскорчевали: картошка, моркошка, витамины. Но пошла вдруг по телу какая-то непонятная слабость, водянистая бледность, въевшаяся под глаза каменная сыпь. Все одолевала простуда, чирьи, открылись женские немочи. Как ни хотела сбежать с шахты, но идти больше было некуда, паспорта не давали и на поверхность, на откатку руды, тоже, как они с Оксаной ни просили, не переводили. Выучиться на какую-нибудь другую работу здесь же, при шахте, хоть бы на сварщиц, тоже не давали. Написали они тогда письмо в Москву, аж самой товарищу Крупской, с жалобами на их хорошую жизнь и с просьбой послать их на Украину, хотя бы и тоже в шахту, если такая найдется. Посоветовавшись, они приписали еще для верности внизу: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — и, не дыша, запечатали письмо. В воскресенье поехали вместе в соседний город, отправили послание и со страхом стали ждать, что им за это будет.
Ждали-ждали, ничего нет. Оксана скоро вышла за своего кузнеца замуж и про письмо забыла, хотя мечтать об Украине не переставала. С шахты ее, беременную на шестом месяце, все-таки отпустили, и она совсем съехала из общежития. Дали Марине другую напарницу, опять выселенку, Липу, у которой был больной отец и младшая сестра в городе. Она сама напросилась в шахту, чтоб зарабатывать побольше и содержать их, старого да малого, на свои труды. Снимала для них комнату в доме сумасшедшего старика Вершинина, бывшего прежде начальником прииска, но допустившего на драге пожар и отмотавшего за то положенный срок. Сама она жила в общежитии с Мариной, чтобы было поближе к шахте.
Так и сдружились под землей, на досуге редко бывали вместе, зато за работой вникли друг в друга душа в душу. Но скоро пришлось расстаться и с Липой. Раз как-то летом спустился к ним в шахту ветеринар и выбраковал у них сразу несколько лошадей. Сопровождать лошадей на живодерню наказали Марине, а чтоб допрежь ножа скоты не ослепли, приказали надеть им на головы мешки.
Выдавали лошадей по очереди, а последним подняли Добрика с Мариной. Добрик сначала упирался, не хотел входить в клеть, зло щерясь желтыми зубами и роняя слюну на железный пол. Когда Марина надела ему на голову мешок, он покорно пошел за нею, прядая в мешке удивленными ушами. Пока Марина выправляла в конторе на скотобойню бумагу, лошади, сгрудившись, стояли на солнце у копра и вслушивались сквозь слепоту мешков в незнакомые ощущения и звуки: не сдавленный каменной толщей просторный людской говор, мушиный зуд, льющийся откуда-то сверху, как из большого фонаря, благодатный свет. Скотобойня была далеко за городом. Марина взяла за веревку Добрика и повела его за собой. Другие лошади вслепую пошли за ними.
Они брели по пыльной дороге вдоль зеленеющих полей, преследуемые солнцем и бабочками, и она вспоминала их кареглазого жеребенка Дарика, как любил его дедушка Федос и как плакал, когда его забрали. Деда нет, Дарика тоже, и этих чужих, но родных ей больше людей животных теперь не будет тоже. Лошади тихо заржали, отзываясь на ее думы.
Пройдя с километр, она шагнула вбок и, переведя лошадей через овсы, вошла в лес. Кони стояли под мглистой иглистой сенью старой ели и слушали гомон леса: томное пение ос, собирающих мед и зной, шорох трав, ропот листвы. Они увидели кишащий жизнью, весь в сосновой жухлой хвое, огромный муравейник с еловыми шишками на вершине, трухлявый, с гроздью карабкающихся вверх поганок, пень, старую, с поникшими прядями ветвей, березу, слепящее, запутавшееся в паутине солнце — и все это сквозь зеленый запах леса, пение птиц, колошение трав. Она сдернула с лошадей мешки — и они увидели все это враз, всем своим единственным счастьем, ослепнув от увиденного. Тяжкие, тронутые ржавчиной слезы выступили у них из глаз, и они разом, все трое, тихо заржали. Подняв головы вверх, они долго смотрели туда, где только, что сияло солнце, скрытое вдруг набежавшей мглой.
Она бросилась от лошадей в поле, боясь, что они пойдут за ней, но они тихо стояли там, в лесу, с летящими по ветру гривами и хвостами. Они не видели ее.
Слепые лошади бродили по лесам до зимы, пока, переломав ноги по оврагам, не пали. На шахте она сказала, что лошади от нее убежали и она не смогла поймать их. Спускаться в шахту Марина наотрез отказалась, просила другой работы, и начальник рудника направил ее к коменданту, а тот без разговоров отрядил ее на металлургический завод в соседний городок Надеждинск. Там тебе будет лучше, сказал он.
Из записей Лиды. Из того, что о морали, нравственности чаще говорят не сильные, а слабые (то есть не облеченные могуществом и властью), Ницше заключает, что мораль есть лицемерие и уловка слабых, выдумана ими для ограничения сильных — то есть тех, кем они якобы не могут стать сами. Не так. Это сильные выбирают справедливость и истину и делаются, по слову Шатапатха-Брахманы, «как бы слабее, как бы беднее». Истинно сильные потому и выбирают эту мнимую «слабость», чтобы предохранить себя от могущества и власти, в которых они могли бы совершить еще больше зла, чем те поистине бессильные, что вечно обретаются у власти. Или это истина их выбирает — и делает их слабыми, чтобы сохранить себя в чистоте. Ибо только в гоненье, преследовании, клеймении истина обретает и сохраняет свое значение. Когда бы быть истинным, справедливым, добрым было выгодно — кто бы из гонителей истины не оказался в ее стане? Представляю себе Истину на троне, в короне и с царским скипетром в руках — преследующую, а не защищающую, жгущую, а не согревающую, осуждающую, а не осуждаемую. Смотрите: она уже ищет услуг палача.
Из записей Лиды. «Бог умер», — говорит Ницше. Так ли? Если и умер, то только для него, Ницше, это его проблема, его личное переживание. Неужели не понимал, что Бог не коллективен — хотя для всех; частен — хотя целостен; множествен — хотя един? Если умер, то только для него одного, но этот бред теперь растаскали газеты. Нельзя вкладывать эмпирическое содержание в экзистенциальные истины — истины, которые возникают, бывают и умирают лишь экзистенциально, личностно, индивидуально. Сталкивать экзистенциальный опыт с эмпирическим — значит переносить трансцендентальный опыт в мир феноменов и поверять его этим последним. Можете ли вы хотя бы в этом мире пробовать кожей или обонять — глазом, или осязать — слухом, или зреть — языком? Возможно ли распознать разумом то, что узнается сердцем?
МЕДИТАЦИЯ ЛИДЫ: БУДДХА-АНУССАТИ. Эта медитация — созерцание превосходных достоинств и свойств Будды (или Буддхи), великого Учителя, совершенного человека, несравненного водителя мира, мудрейшего из мудрых. Йогин садится в уединении и размышляет о Будде по следующей формуле: