— Да, это так… но только у меня, несчастного, есть в груди вздорное и беспокойное «нечто», и оно возмущается.
Он отступил от двери.
— Дорога свободна, Юлиана, то есть она свободна для нас обоих. Ты, конечно, не думаешь, что я отпущу тебя одну, чтобы ты предстала пред судией, который будет на стороне обвинительницы? Ты намерена поручить наш развод сестре и брату — хорошо, но я хочу быть при этом… Я велю заложить карету, потому что поеду с тобой, — пусть рассудительная и мудрая Ульрика решит…
— Как, Майнау, ты отваживаешься на это? — воскликнула она с испугом.
От резкого движения капюшон соскользнул с ее головы, растрепавшиеся волосы блестящими волнами рассыпались по черному бархату, зонтик упал на пол. Она сложила руки и прижала их к груди.
— Много пережила я горя в твоем доме, однако не хотела бы видеть тебя пред строгим судом Ульрики: я не вынесла бы этого… Что ответишь ты ей, когда она спросит тебя, для чего ты искал руки ее сестры? Что затеял все это, чтобы отомстить другой женщине, что своей помолвкой с графиней Трахенберг хотел при всем дворе поразить герцогиню в самое сердце?
Майнау стоял пред ней мрачный и очень бледный. Он машинально медленно поднял правую руку и заложил ее за борт сюртука. Его молчание и поза говорили о том, что он считает себя погибшим и с притворным спокойствием ожидает решения своей участи.
— И что же дальше? — неумолимо продолжала Юлиана. — Вот что ты должен будешь сказать: «После бракосочетания привез я несчастную статистку, с которой ради приличия нельзя было скоро развязаться, в свой дом, навьючил на нее дорогие убранства, начертал ей программу действия — так заводят часы — и вменил в обязанность неуклонно следовать ей в мое отсутствие… Я знал, что руководит моим домом больной, ожесточенный старик и что относительно него исполнение моих предначертаний представляет собой невыполнимую задачу, что для этого нужно беспримерное самопожертвование, полное отсутствие гордости и чувствительности, и все это, само собой разумеется, присуще кукле, носящей мое имя, живущей под моею кровлей и обедающей за моим столом».
Она замолчала, задыхаясь, приоткрыла рот и откинула назад голову, как бы освободившись от тяжелого бремени и невыразимого горя, терзавшего ее сердце все время, проведенное ею здесь.
— Ты кончила, Юлиана? И, конечно, позволишь теперь мне ответить Ульрике? — спросил он тихо, с невыразимою нежностью в голосе, что приводило всех женщин в «трепет».
— Нет еще, — сурово ответила молодая женщина.
Она в первый раз испытала сладость мести, поняла, как приятно платить холодностью за холодность, презрением за пренебрежение. Она невольно увлеклась и не предполагала, что сквозь это горячее чувство мести проглядывает безнадежная страсть…
— «Этот бедный автомат со своим вечным вышиванием и вокабулами на устах против собственного желания поступил бестактно, слишком задержавшись в доме Майнау, — продолжала она запальчиво. — Он упустил подходящий момент, когда мог с достоинством удалиться, а потому заставил других прибегнуть к крайнему средству — к оскорбительным обвинениям, чтобы поскорее от него избавиться».
— Юлиана!.. — Майнау наклонился к ее лицу и заглянул ей в широко раскрытые глаза, смотревшие на него неподвижно, как это бывает при перевозбуждении. — Как горько мне осознавать, что твой светлый разум впал в такое ужасное заблуждение! Но я сам виноват: я слишком долго оставлял тебя одну, и хотя за все прочее готов отвечать перед Ульрикой, но не за это… Юлиана, не смотри на меня так пристально, — сказал он, беря ее руки в свои, — ты слишком взволнована и можешь заболеть.
— Тогда оставь меня — ведь ты не можешь видеть больных людей.
Она старалась высвободить свои руки, между тем как губы ее дрожали от невыносимых страданий.
Майнау в отчаянии отвернулся. Куда ни обращал он свой мысленный взор, всюду с неумолимой жестокостью, как в зеркале, видел в неприглядной наготе выходки, свойственные его дурной, испорченной натуре. Лиана помнила все его жестокие выражения. Он так умел блеснуть ими в разговоре! В обществе он не видел перед собой преград: он все бичевал, используя свое колкое остроумие, свою едкую насмешку. Но вот, столкнувшись с чистой, но по его вине ожесточившейся душой, этот блестящий светский человек потерпел полнейшее поражение. Молча протянул он руку к звонку, но Юлиана быстрым движением попыталась его остановить.
— Не делай этого, Майнау! Я не поеду с тобой, — сказала она мрачно и решительно. — К чему везти все эти неприятности в Рюдисдорф? Я не должна допустить этого хотя бы ради моего милого робкого Магнуса, которого эти отвратительные сцены сильно огорчили бы. А мама?.. Мне предстоит по моем возвращении вступить в жестокую борьбу с ней, но я предпочитаю, чтобы это не происходило в твоем присутствии. Она, конечно же, примет твою сторону, и в ее глазах я останусь виновной до конца жизни; ты, которому все завидуют и кого все носят на руках, — владелец Шенверта, Волькерсгаузена и прочего, и я — девушка из обедневшей семьи, едва ли имеющая право на каноникат
[22]
. И ведь я сама виновата в том, что не сумела сохранить завидного положения! — При этих словах горькая, раздирающая душу улыбка мелькнула на губах молодой женщины. — Вот именно поэтому-то мама употребит все усилия, чтобы воспрепятствовать нашему разводу, а ведь мы оба только того и добиваемся.
— В самом деле, Юлиана? — Он нервно засмеялся. — Если я захочу силой получить то, чего мне ни за что не хотят дать добровольно, то поручу твоей матери рассудить нас, но пока пусть Ульрика останется высшей инстанцией… Я открою ей во всех подробностях свою неизмеримую вину. Я расскажу ей, как царственная кокетка играла мной и как ее предательство сделало меня таким, каков я теперь, — легкомысленным насмешником, бессовестно играющим чувствами женщин, беспокойным бродягой, который бросался в вихрь недостойных наслаждений, чтобы забыть об оскорблении, нанесенном его самолюбию и мужской гордости. Пусть Ульрика узнает также и то, что я не имел ни малейшего сочувствия к предательнице и жаждал мести. Может быть, Ульрика разглядит что-то другое в душе раздраженного и глубоко оскорбленного человека… Я скажу ей: «Это правда, Ульрика, я действительно женился на твоей сестре для того, чтобы отплатить герцогине ее же монетой и удовлетворить жажду мести, но также и для того, чтобы избавиться наконец от ненавистной страсти, которую питала ко мне эта женщина».
Он замолчал в надежде услышать хоть одно одобряющее слово, но губы молодой женщины не шевельнулись — казалось, она окаменела, услышав эти признания.
— «Да, я был совершенно равнодушен к молодой девушке, которую едва разглядел при первой встрече, — продолжал он взволнованным голосом. — Если бы я тогда заметил ее красоту и ум, я тотчас бы удалился. Я не хотел заковывать себя в новые цепи, я искал кроткую женщину, которая могла бы представлять мой дом, терпеливо ухаживала бы за больным брюзгливым дядей, занималась бы воспитанием моего сына и сумела бы приспособиться к раз и навсегда установленному порядку в доме. Признаю, я был жестоким эгоистом… Во мне снова проснулась страсть к путешествиям, жажда всевозможных приключений, в том числе и с хорошенькими и пикантными женщинами. Как же я был слеп! Белая рюдисдорфская роза уже в первый день показала мне свои острые шипы непреодолимой гордости, которых я испугался. Но она была еще и умна и намного превосходила меня в благоразумии; она умела скрывать свою телесную красоту точно так же, как и свой возвышенный ум. Ей не пришло на ум даже пальцем шевельнуть, чтобы расположить к себе человека, который пренебрегал ею. Так и жил он вдали от нее, хотя и под одной кровлей, равнодушный, насмешливый, и только по временам чувствовал на себе ее молниеносные взгляды. Я должен бы смеяться над такой шуткой Немезиды, когда бы мне не было так невыносимо горько!.. Не ужасно ли, Ульрика, — скажу я, — что человек, который в своем непростительном ослеплении мог сказать: „Любить ее я не могу“, готов теперь преклонить перед твоей сестрой колени и просить прощения? Не смешно ли, что он вымаливает и добивается того, от чего сам с пренебрежением отказался? Она хочет покинуть мой дом и, преисполненная справедливого негодования, совершенно не понимает меня. Другая, более опытная женщина давно бы поняла, что со мной делается, и, великодушно простив вероломного, избавила бы его от тягостного осознания своего полнейшего поражения. Но она невозмутимо проходит мимо, не замечая, что именно попирает ногами, и мне ничего более не остается, как сказать ей прямо, что мои и душа и тело будут жестоко страдать, если Юлиана покинет меня!»