Фотографы сейчас снимали Моизи, как будто происходило важнейшее событие в ее жизни, прыгая вокруг нее, как стройные элегантные лягушки, принимая самые странные позы для каждого снимка. Поведение Моизи было одновременно и кротким, и привычно напрашивающимся на провокацию. Она позировала для них неожиданно легко и свободно. Это совершенно не было похоже на нее, а больше напоминало Айседору Дункан, позирующую Арнольду Генту где-нибудь на ступенях Парфенона.
Клянусь, она была как танцовщица, и я вспомнил, как Лэнс говорил: «Моизи грациозна, и другой быть не способна. Я тоже».
(Может, поэтому их тянуло друг к другу?)
* * *
Я никогда не видел Моизи такой прекрасной, как в этот вечер. Не осознавая этого, я приближался к ней все ближе и ближе, и вот моя рука уже обвилась вокруг ее талии, но ее лицо не изменилось, разве только подбородок поднялся чуточку выше.
— Моизи? Ты можешь выслушать меня?
— Нет. А ты можешь заткнуться?
— Но я должен сказать тебе кое-что, прежде чем все вещи отобьются от рук.
— Что ты имеешь в виду, и от чьих рук они должны отбиться? От моих или от рук этого зареванного молокососа?
— Моизи, ты же понимаешь, что мы имеем в виду.
— Да, — ледяным тоном сказал она. — Ничего. Именно это вы имеете в виду для всех, кроме самих себя, и спасибо вам за ту неоценимую помощь, что вы оказываете мне в проведении приема, устроенного ради моего объявления.
— Моизи, ты можешь хоть немножечко посвятить меня в тайну этого объявления?
— Восьмидесяти семи лет, в Белвью.
Я попытался рассчитать, что можно извлечь из этой информации. Сначала я решил, что она имела в виду своего двоюродного дедушку, к которому она очень привязалась с тех пор, как он стал ее единственным на свете родственником, и подумал — наверное, она имела в виду, что он скончался в своем Белвью, что было весьма правдоподобно, поскольку жил он за счет благотворительности, хотя не получал никакой благотворительности, кроме привязанности Моизи, но как-то все это не вязалось с природой ее надвигающегося объявления. Я чувствовал, что это уже пахнет инквизицией, но меня толкало продолжать допрос.
— Ты имеешь в виду своего двоюродного дедушку?
— О Господи, нет. Патрона, хотя был ли он патроном? Как мог быть этот старый брошенный человек — патроном? Ведь патрон — не паразит, это точно!
— Ах, патрон, ты имеешь в виду патрона, ты потеряла патрона в Белвью.
— В Бога, в душу, в мать, да, да, да. У меня был патрон в Белвью до вечера в среду, когда он испустил дух в возрасте 87 лет, вручая мне 9 долларов и 62 цента. Теперь ты понял, или ты хочешь, чтобы я проиллюстрировала это рисунками пальцем по заднице того мальчика, с которым ты спишь?
Я пытаюсь тут со всей точностью, насколько могу вспомнить, передать ее слова, потому что магнитофона у меня с собой не было.
Ее изо всех сил трясло, я изо всех сил думал.
У Моизи был патрон. Может, это и хорошо, так как у нее не было никаких средств к существованию, что я всегда замечал, но это и плохо, потому что она никогда не упоминала его при мне до этого момента. Но такова Моизи. Насколько Моизи правдоподобна? Думаю, настолько же, насколько правдоподобно ее имя, ее призрачная красота и мое собственное определение себя самого как выдающегося неудавшегося писателя.
Сейчас у Моизи почти ничего не происходило, то есть ничего, за исключением самой Моизи и стройных мужчин в черном мохере, которые снимали ее холсты — несколько законченных и множество незаконченных — своими ящиками-камерами, пока хватало холодного света из окна. Каждый раз, когда Моизи выставляла перед камерами очередной холст, она пыталась прикрыть его от наших глаз, особенно от Чарли, но его слезы, фальшивые или настоящие, уже прошли, и он просто моргал и пожимал плечами на ее маневры. Неизбежно мои мысли обратились к любовнику, предшествовавшему Чарли в моей жизни, и той огромной разнице между тем, как Моизи относилась к нему и он относился к ней, и теми вибрациями, что существуют между нею и Чарли. Я вспомнил ночь после потери Лэнса, фигуриста, когда я спал с Моизи, не в смысле секса, а для компании, вспомнил, что мы не спали, а просто лежали рядом друг с другом, переплетя пальцы, и как на рассвете она повернула голову ко мне, коснулась волос на моей макушке, и прошептала: «Это нехорошо, но это Бог». И я вспомнил еще более ранние времена, когда Лэнс однажды сказал о Моизи и о том, что с ней связано: «Моизи какое-то время еще останется такой, какая она есть, но, малыш, ты знаешь, и я знаю, что какое-то время оставаться такой же — для Моизи ничто, да и для других тоже. И малыш, ты знаешь, что нас мало, и мы должны помогать друг другу».
Чтобы подчеркнуть значение этого мудрого и важного замечания, каким оно показалось мне тогда, он крепко сжал мое тело своими длинными, сильными, красивыми ногами, а потом добавил: «Моя мама в Чикаго сказала мне: „Лэнс, Господь позаботится о тебе, как он заботится обо мне“. А ровно через месяц, во время выступлений в Сиэтле, я получил сообщение из Чикаго, что у мамы огромная опухоль, уже не операбельная; так вот Господь позаботился о ней, и я не сомневаюсь, что точно так же он позаботится и о нас, если мы сами не будем помогать друг другу».
Я был тогда достаточно молод, чтобы легко плакать и без пластинок, и Лэнс успокаивал меня, засунув свой горячий язык в то ухо, в которое он хрипло прошептал мне эти слова ужасной мудрости.
Я знаю, конечно, что и вы уже знаете, почему я неудавшийся писатель, и шокированы моей самонадеянностью — назвать себя выдающимся неудавшимся писателем, но подождите, вас ждет незаконченное предложение.
Говорят, что драматург О’Нил называл все это воздушными замками, и иногда ему затыкали за это рот, но если такое представление захватывало его, что, по всей видимости, и происходило, с его стороны было очень смело повторять это столько раз: я думал об этом, потому что думать о самом себе одновременно как о выдающемся и неудавшемся в своей профессии — это одна из тех алогичных предпосылок, к которым мы должны быть привязаны, если жизнь становится невыносимой.
Теперь Моизи повернулась ко мне. Она сказала:
— Когда-нибудь вы проснетесь, молодой человек, и вспомните, что кто-то по-ангельски мудро однажды заметил, что зрелость — это все.
— Хорошо, Моизи, милая, но только почему ты мне это говоришь?
— Потому что ты здесь, ты понимаешь по-человечески, и вообще, не лезь ко мне, как сказал бы Лэнс, с вещами, которые касаются только меня и моих последних ресурсов в этом мире, от которых остались только Тони Смит из Саут-Ориндж, Нью-Джерси, и его жена Джейни
[4]
.
А потом была долгая напряженная тишина, и чтобы нарушить ее, я сказал: