В переулках старой Москвы было тихо, безлюдно, не спеша падал мягкий снег. «Как тогда!» — невольно подумал я и вспомнил: я — школьник с рулоном ватмана по оледенелым ухабам пробираюсь в изостудию, втайне от себя самого мечтая о Суриковском — ведь сто человек на место. Да и не в человеках дело. Вспоминая то время, я почему-то всегда видел снег, темный вечер, безлюдные переулки. А мечта стать художником, свободным художником — какой трепетной и робкой птицей билась тогда в груди! Но она билась и наполняла смыслом мою жизнь. Теперь прошло пятнадцать лет, как я окончил Суриковский институт. Диплом со званием «свободного» валяется где-то дома. Уже более десяти лет я служу на фирме «Мебель-эксклюзив» главным художником, давно утратив веру и в искусство и во все кругом. Да и нет никакого искусства, есть имитация и пародия на него! Единственной теперь моей отрадой стало хождение в театр. И чем балаганней и глупей спектакль, тем лучше.
Я подошел к витой чугунной ограде. За ней в глубине светился тремя окнами маленький одноэтажный особняк. Я отыскал калитку, прошел на территорию, рассмотрев на столбе латунную вывеску: «Фонд «Обелиск».
Когда я еще только приближался к дому, дверь раскрылась: в светлом проеме я увидел высокого старика, коротко стриженного, в лыжном свитере; старик неприязненно сквозь толстые стекла очков щурился на меня. Приняв его за чудного охранника из пенсионеров, я представился.
— Прошу, прошу, — неожиданно светски откликнулся старик, широким жестом приглашая войти, и, когда я вступил в теплые сени, протянул мне изящную, с длинными красивыми пальцами руку: — Иннокентий Константинович. — На мизинце сверкнул темно-красным гранатом перстень черненого золота — антикварная вещь.
— Рад. Прошу вас… — И старик удивительно легкой походкой двинулся в глубь дома.
Мы вошли в пустой прямоугольный зал метров сорока пяти. По углам его сохранились колонны.
Здесь была гостиная. Изначальный стиль — модерн, — дидактически заговорил он. — Мы сохраняем здесь гостиную в том же самом стиле. В дальнейшем и весь дом оформим так же. Сразу внесу ясность. — Старик, всматриваясь в меня, изобразил подобие улыбки. — Я полностью с вами согласен, молодой человек, что только дремучее безвкусие и пошлость как раньше, так и теперь выбирает «в стиле модерн». Повторюсь: этот дом выстроен в 1908 году в стиле модерн, и соответственно интерьер имел в том же холопском вкусе. И пусть оно остается как было.
Я согласился.
— Соседняя комната будет кабинетом! Скажу прямо, — уже веселился Иннокентий Константинович. — Пока мы обходимся без матерщины. И пишем почти без ошибок!
Я усмехнулся.
— Только не думайте, — Иннокентий Константинович брезгливо поморщился, — что я какой-нибудь маг или экстрасенс. Я — историк. Преподаю в университете историю. Всю жизнь со студентами — поневоле научишься понимать, чем дышит молодежь. А этот дом когда-то принадлежал моему далекому во всех отношениях родственнику. Он был ничтожный человек, но честно погиб за Родину. Наш фонд приобрел его дом лишь по случаю. А штаб-квартира фонда находится в Питере. Мы — питерские. Кстати, фонд наш занимается крайне нужным делом: ведет архивные раскопки, связанные с периодом блокады. Мы ищем лиц, переживших блокадные времена, и пытаемся хоть как-то поддержать их. Я сам блокадник.
Он распечатал пачку «Беломора», закурил. В его руках и беломорина казалась дорогой штучкой.
— В одном с вами не согласен, — продолжал он. — Что-де нет искусства и жизни нет, а есть только толпа и балаган. Конечно, толпа есть и была всегда. А раз была — значит, и вкусы ее были всегда. Уж так устроен мир: она, эта толпа, ненавистным своим хамским духом всегда дышала в затылок художнику, истинному сыну отечества. Но на то он и художник, чтобы не сдаться, не сломаться. Вы думаете, в античной Греции не было быдла? Да оно там только и было. Те художники, мыслители — это жалкая горсть людей в море разнузданной толпы! А когда было не так, а? Возьмите пресловутую эпоху Возрождения. Только обывательский ум представляет ее себе как нечто светлое. А фактически? Разбушевавшаяся чернь по случаю что-де Бога-то и нет. И поэтому — оголтелая вседозволенность. На улицу выйти было страшно. Убийства стали нормой, кровь лилась потоками. Художники, философы, поэты — опять лишь ничтожная кучка, всех их можно по пальцам перечесть — творили, стоя буквально по колено в крови. Но! Если бы они были в кучке, а не разрозненные и одинокие! Но выстояли… Молодой человек, послушайте старика. Мне семьдесят лет, я перенес блокаду, больше полжизни прожил в коммуналке. И в какой! — в одной комнате: я, отец, мать, старшая сестра да еще тетка в придачу! А я весел и полон сил. И если Бог даст… Вы, я уверен, живете в приличных условиях. У вас неплохая семья, любящая жена, умные дети.
— Не совсем так, — поправил я его, — мы недавно развелись, и сын живет с матерью…
Когда я измерил простенки, обговорил детали интерьера и начал уже прощаться, Иннокентий Константинович спохватился:
— Чуть не забыл! В нашем дружном коллективе есть одна взбалмошная особа. Так вот она спит и видит иметь свой портрет в иконописном стиле, то бишь парсуну, да в полный рост и в этом зале. А для этого требуется, как вы прекрасно понимаете, чтобы художник был сразу и хорошим иконописцем, и первоклассным портретистом. Мы не хотим вешать какие-то поделки. Уж, пожалуйста, подберите такого. А дамочку эту мы к вам пришлем.
«Старик прав, — думал я, выйдя на улицу, — нельзя киснуть. А он интересный мужик».
Однако воспоминания о нем отзывались в душе смутной тревогой. Я сел в машину и задумался о парсуне. Иконописца такого я знал — с Гришкой Прилетаевым мы вместе учились в Суриковском, и, как ни странно, Гришка был действительно классным портретистом. Ему удавалось схватить характер портретируемого в первые же полчаса. Гришка работал быстро, большой круглой кистью, его уверенный точный мазок напоминал репинский. Парню пророчили славное будущее. И никто в этом не сомневался. Но после выпуска Гришка засел на Арбате и там увлекся портретами за пять минут. Вскоре он связался с барыгами, торговавшими старыми иконами. Гришка поначалу их только реставрировал, подмазывал на скорую руку. А потом и сам начал торговать. Дома у него появились мешки, набитые иконами XIX, XVIII и даже XVII века — «девятнахами», «семнахами», как называл их тогда Гришка. И вдруг он исчез. Ходил стойкий слух, что Гришка подался в монастырь и сделался монахом. Я пытался ему дозвониться, но трубку не брали. А раз подошел незнакомый мужик и подтвердил, что тот отбыл неизвестно куда. Прошло несколько лет, и вдруг в Москве средь белого дня я встретил его. Белобрысый Гришка ничуть не изменился, только отрастил бороденку, точнее, клок рыжих волос теперь торчал у него из подбородка, придавая поразительное сходство с допотопным дьячком. Но одет был Гришка по-мирски.
— Да ты что, в какие там монахи! — Шумно радуясь встрече, Гришка махал руками, точно отгоняя привидение. — Банальней все! Женился я — вот и все монашество! Мы с супругой съехались. Теперь живем как баре — в своей двухкомнатной квартире. Правда, с тремя детьми! — Гришка весело заржал. — Как пошли дети, так наше барство и кончилось! А тут еще четвертый на подходе! — сквозь смех с трудом выговаривал он.