– И вот, напоследок, но человек не из последних, очаровательная мисс Бейкер! – возвестил лейтенант.
Я поморщилась. Я же не самовлюбленная дура, знаете ли, и давно уже сообразила, что «очаровательной» меня никто искренне не назовет. Будем откровенны: я заурядна. Волосы – как шерсть у мыши полевой, обыкновенной. Глаза – как у той же мыши. Черты лица правильные, рост средний. Одежда честно сообщает, к какому классу и даже к какой профессии я принадлежу. Я настолько заурядна, что это незаурядно само по себе. Проработав пару лет в полиции, я знаю, как путаются свидетели в показаниях, и готова с уверенностью заявить: я могла бы совершить серию преступлений и остаться на свободе – лишь благодаря тому, что ничем не запомнюсь очевидцам. Моя заурядность – установленный факт, о котором лейтенант-детектив, несомненно, хорошо осведомлен. А потому я была задета столь явным желанием высмеять меня перед новой сотрудницей (зачем? лишь бы свести старые счеты?) и метнула на своего начальника ядовитый взгляд. Но Одалия обеими руками сжала мою ладонь и мгновенно устранила зародившийся было раздор.
– Ну конечно, мисс Бейкер, – замурлыкала она своим необычным голосом. – На той неделе нас друг другу не представили, но я вас запомнила… Я обратила внимание на вашу восхитительную блузку. Еще подумала, какой же у вас замечательный вкус.
Я уставилась на нее. Эта женщина действовала гипнотически. Как ни странно, я готова была принять ее комплимент на веру, хотя прекрасно знала, что ни одна моя блуза никого восхитить не могла. Но затем я вспомнила о потерянной броши: быть может, это завуалированный намек? Дурное предчувствие ледяными иголками закололо в жилах. Я замялась с ответом.
– Другие машинистки называют меня Роуз, – наконец выговорила я.
– Роуз-а, – повторила Одалия. Каким-то чудом легкий призвук вдруг превратил имя некрасивой девушки в название прекрасного цветка. – Приятно познакомиться, Роуз-а, и я…
Не успела она договорить, дверь тесной камеры предварительного заключения распахнулась и прямо к нам ввалился немолодой вонючий пьяница, давно созревший для помывки. Я заметила, как лейтенант-детектив слегка придвинулся ближе к Одалии, словно хотел укрыть ее от опасности. Но, вопреки всеобщим ожиданиям, в защите она отнюдь не нуждалась. Вся работа в участке прекратилась, все стихли и уставились на Одалию, а та мигом собралась с духом и преспокойно шагнула к беглецу.
– Сэр, – все так же безмятежно промурлыкала она и дружески подхватила пропойцу под руку. – Кажется, вы покинули отведенные вам апартаменты, а это заведение, боюсь, пока еще не готово расстаться с вами.
Пьяница – с виду лет шестидесяти, в потрепанном коричневом костюме – поглядел на руку, столь уверенно обвившуюся вокруг его локтя, и, в крайней растерянности, которая, как это бывает у очень, очень пьяного человека, сочеталась с напряженной сосредоточенностью, проследил путь от локтя до плеча, а там и до лица владелицы этой руки. Что уж он разглядел в ее лице, бог весть, но это повергло его в покорное и трепетное благоговение. Одалия каждым жестом демонстрировала глубокую и продуманную заботу об этой жалкой личности, и непривычный к такому обращению арестант был застигнут врасплох. Она проводила его обратно в камеру, а он подчинялся так естественно и даже радостно, будто его вели танцевать или играть в гольф. В камере Одалия выпустила его руку, похлопала старика по плечу, да еще и подмигнула. Подоспели двое полицейских и поспешно заперли решетку. И хотя она вернула его в неволю, однако старик восторженно улыбался вослед Одалии и, похоже, вовсе не обижался на такой трюк.
Когда она вынырнула из коридора, соединяющего основное помещение с камерами, и вновь явилась среди нас, полицейские и машинистки на миг затаили дыхание – и разразились аплодисментами. Одалия приятно улыбнулась и скромно кивнула, но (отметила я) ни капельки не покраснела.
– Отличная работа, мисс Лазар, – одобрительно пробасил сержант через всю комнату.
Лейтенант-детектив направился к ней, на ходу вынимая из внутреннего кармана пиджака носовой платок. Он расправил платок, энергично встряхнув, взял Одалию за руку и бережно стер следы липкой грязи, которой пьяница успел испачкать Одалию, пока она его выпроваживала.
– Вижу, руки замарать вы не боитесь, – подмигнул ей лейтенант-детектив, изогнув уголки рта в ухарской ухмылке.
Лично я не из тех женщин, к которым мужчины позволяют себе обращаться с двусмысленностями, но, подслушав двусмысленность, я ее недвусмысленно распознаю. Одалия, к чести ее будь сказано, интереса не проявила: вежливо улыбнулась симпатичному детективу, пока тот отчищал с ее ладоней грязь, но затем рассеянно отвернула голову, будто вниманием ее завладело что-то более увлекательное прямо у него за плечом.
Церемония нашего с ней знакомства уже не возобновилась, и об этом все вроде бы позабыли. Когда утихли восторги по поводу того, как ловко Одалия справилась со строптивым пьяницей, лейтенант-детектив передал ее Мари, новенькую усадили за стол и поручили ей перепечатать полицейский рапорт. До вечера я внимательно за ней наблюдала, однако она казалась совершенно безучастной к моей персоне и ни разу не подняла головы и не глянула в мою сторону. Тем лучше, решила я. Помнится, я еще подумала: за исключением примитивного факта принадлежности к одному полу, больше нас ничто не объединяет.
4
Конечно, поначалу ошибки казались подлинными, то есть неумышленными и не влекли непоправимых последствий. Я так думаю, никто не придавал особого значения мелким опечаткам там и сям – если их вообще замечали. Я-то замечала, но еще не знала всей правды о тактике Одалии, а потому никому не говорила. Любой на моем месте пришел бы к выводу, что Одалия попросту не слишком прилежна в работе, вот я и сказала себе, что сообщу сержанту лишь в том случае, если она со временем не исправится. И абсолютно добровольно – я бы сказала, из присущей мне щепетильности – я стала пристальнее за нею наблюдать.
Заведомо предполагается, что полицейские машинистки не способны допустить ошибку. Это ведь удивительно, если вдуматься: то, что мы печатаем, затем, к добру или худу, становится истиной. Несколько раз я бывала в суде и слушала, как слова, напечатанные вот этими моими двумя руками, зачитывал вслух прокурор. Чтение протокола вслух неизменно воспринимается так, будто вся информация в нем столь же безусловна и неотменима, как заповеди на двух каменных скрижалях, принесенных Моисеем с горы Синай, – и даже более, ведь Моисей разбил первый комплект скрижалей и вернулся на гору за новым, а протокол, по-видимому, нерушим.
А вот что меня удивило еще больше: когда прокурор зачитывает вслух признание подсудимого, протоколист суда одновременно печатает те же слова, создавая вторую, вернее – вторичную версию истины. Из профессионального этикета я бы никогда не позволила себе усомниться в точности судебного протоколиста (и будьте любезны не сомневаться в моей), но все же, если подумать, через сколько рук – причем женских – и через сколько механизмов проходит содержание допросов, прежде чем превратиться в вердикт, а в конце концов – в приговор… Порождение современного века, разумеется. Так ли мудро было это решение, еще предстоит разобраться, но пока что мы положились на высокую точность машин, мы сочли возможным поверить, что эти воспроизводящие устройства сохранят верность первоисточнику. Нас же, машинисток, воспринимают как продолжение печатной машинки и той механической непредвзятости, с какой она производит слова. Как только мы усаживаемся перед машинкой, скрестив в лодыжках ноги и аккуратно подогнув их под стул, как только пальцы в готовности замирают над клавишами, нам уже не полагается быть людьми. Наш долг – печатать под диктовку или копировать со стенограммы от слова до слова все как есть. Мы – устройства для приема и передачи информации, пассивные, чудесным образом сделавшиеся непогрешимыми.