– Сколько ты платишь?
– В смысле?
– За комнату. В пансионе. Сколько ты платишь? Девять долларов в неделю, десять?
– О! Примерно так, да. – Мой ответ прозвучал настороженно: монахини учили, что говорить о деньгах – невежливо, а называть точные суммы – попросту грубо.
– Сколько бы ни было, переезжай, будешь платить мне столько же.
– Ты серьезно?
– Разумеется! – сказала она, пожимая узкими, почти мальчишескими плечами. – Мне лишняя монета, а ты устроишься куда лучше нынешнего.
Как всякая добропорядочная американка, при столь откровенном намеке на имущественное неравенство я содрогнулась. Одалия прямо, без смущения, посмотрела мне в глаза:
– Ты же сама видела!
Верно: мне припомнился тот вечер и пенная ванна. Великолепное воспоминание, оставившее неизгладимый след.
– Тебе у меня будет свободнее – отдельной комнаты у тебя же, по сути, сейчас нет, – продолжала она. – Да и, сама понимаешь, со мной веселей, чем с этой инженю из погорелого театра и ее трагикомическими истериками.
Я все еще колебалась – а потом испугалась, как бы Одалия не уловила моих сомнений. По правде говоря, мне до смерти хотелось согласиться. И не только из любопытства: Одалия вызывала во мне не просто любопытство. Рядом с ней я становилась… пожалуй, не совсем собой. Это было замечательно: как будто мне открывались неизведанные возможности и я уже не просто Роуз, я – подруга Одалии. Каждый раз, вспоминая об этом, я гордилась и радовалась. К тому же Одалия сделалась моей конфиденткой. Я столько рассказала ей о детстве и об ужасных оскорблениях, которых я натерпелась от рук (вернее, языков) Дотти и Хелен – дело своих рук, пощечину, я из деликатности опустила и вовсе не упоминала Адель. Едва Одалия предложила мне поселиться у нее, я дала волю воображению, и мне представилась бесконечная череда ночей, когда мы, уютно угнездившись под одеялом, будем нашептывать друг другу секреты, пока розовый рассвет не прокрадется по карнизу к оконной раме. Прекрасные картины теснились в голове, слепой – или почти слепой – восторг охватил меня. Приглашение волновало – и пугало. Всю свою жизнь я провела в приюте и в пансионе, условия проживания и там, и там диктовала не я. Я подняла глаза на Одалию. Если она и уловила это краткое колебание, то предпочла сделать вид, будто ничего не заметила.
– Что же сказать Дотти? – В рассеянности я прикусила ноготь.
– Что вздумается, – посоветовала Одалия, закуривая очередную сигарету.
Тут я сообразила, что мы снова опаздываем в участок. Я нахмурилась: на той неделе мы и так уже дважды задержались.
– А если она обидится? – Мне представилось, как Дотти врывается в участок, дабы востребовать меня, а подле нее – тонкошеий адвокат. – У нее, наверное, есть какие-то права…
– Курам на смех! – парировала Одалия, и тогда истина проступила со всей отчетливостью: Одалия знала, что я уже согласна. Поглядев ей в глаза, я поняла, что и сама это знаю.
7
На следующей же неделе я перебралась в отель. Как я и предчувствовала, труднее всего оказалось выбраться из пансиона. Дотти стояла в дверях, укачивая на бедре малолетнюю Фрэнни, и подозрительным взглядом провожала каждый отправлявшийся в мой чемодан предмет, словно, презрев законы физики, я запихаю в багаж абажур, а то и тумбочку, лишь только хозяйка повернется спиной. Фрэнни же ревела и вопила не смолкая. Оплакивала она не разлуку со мной, а грошовые сладости, которые Хелен уплетала этажом ниже, а с ней не поделилась. Причину детских слез Дотти прекрасно знала и могла их унять, скормив Фрэнни ложку малинового варенья из кладовой, но в этой неудобной позе, с прижатым к материнскому боку рыдающим младенцем, она была прямо-таки воплощением обиды и страдания – чего и добивалась. Я и прежде замечала: всякий раз, когда к ней являлись с требованием погасить счета или соседи стучали в дверь и жаловались на расшумевшегося пса, Дотти подхватывала того из малышей, кто пребывал в наибольшем расстройстве, и принималась укачивать его на бедре.
В три года Фрэнни все еще рыдала самозабвенно, взахлеб, как грудной младенец, и вопли ее на одном дыхании взмывали от нечеловеческого, гортанного, животного рева к душераздирающему визгу. Словом, расставание вышло, мягко говоря, не из дружеских. Но поскольку особыми материальными богатствами я не располагала, то сборы не заняли много времени, и вот уже я затянула потрескавшиеся кожаные ремни чемодана и спускаюсь по лестнице к выходу.
– Дотти всегда подозревала, что ты так с ней обойдешься, – только и сказала мне Хелен, когда я проходила через холл, где она восседала, читая журнал.
Я бросила последний взгляд на одутловатое лицо бывшей соседки. Она закинула в рот очередную порцию дешевых леденцов, из-за которых убивалась Фрэнни, и зачмокала, скосив на меня глаза, гримасой внятнее слов комментируя: «Ай-я-яй, солдатскую вдову лишила куска хлеба». Меня это нисколько не трогало. Просто и прямо говоря, я не могла там оставаться ни минуты. С Дотти, с Хелен, с их перешептываниями на кухне обо мне и Адели, которую они в глаза не видели, но брались судить.
Дотти спустилась следом за мной в холл, и при виде Хелен, поедавшей липкие леденцы, Фрэнни зашлась в воплях, взяв новую высоту, полуоктавой выше прежней: сирена, от воя которой лопаются тонкие мембраны человеческого уха. Только этой мощной звуковой волны и не хватало, чтобы вынести меня за порог. Я быстро зашагала прочь, ни разу не обернувшись на обветшалый особняк, который несколько лет служил мне домом.
Подземка, пересадка, другой поезд – и я уже стою перед отелем. На тротуаре, под навесом, я подняла голову и вгляделась в свой новый дом, в золотые, ярко освещенные двери. Робость охватила меня. Теперь, когда переезд почти осуществился, вдруг стало не на шутку страшно. Я поднялась по каменным, застеленным ковром ступеням и подтолкнула вращающуюся дверь. Во мне шевельнулось сомнение и даже чуточку недоверие. Гостиницы для постоянного пребывания обычно вполне… вполне функциональны. Ничем особо не отличаются от пансионов. Особенно те, где проживают женщины. Но отель Одалии был настоящим, самым что ни на есть подлинным заведением для богатых приезжих. В тот судьбоносный грозовой день, когда я впервые сюда попала, отель меня ошеломил, но в день официального переселения эта роскошь растревожила до нервной дрожи. Дверь поддавалась с трудом: тяжелое пальто и объемистый чемодан сковывали мои движения. Не слишком торжественный выход: я неуклюже ввалилась в вестибюль, вращающаяся дверь выплюнула меня, словно распробовала и подавилась горечью.
Портье и коридорные глянули, не узнавая. Не их вина: я побывала в отеле всего лишь раз и, как я уже говорила, давно довела до совершенства искусство быть заурядной. На пути к лифту меня перехватили, не захотели пропускать, в итоге позвонили в номер Одалии и попросили ее спуститься. К повадкам Одалии тут, видимо, давно привыкли и понимали, что придется подождать, пока она снизойдет. Портье проводил меня к дивану и указал на будку с бесплатным телефоном: «Если желаете кому-нибудь позвонить…» Напрасно утруждался: ни у кого из моих знакомых телефона нет. Телефон, подумать только!