Одалии не удалось почти ничего выяснить по телефону в ту ночь. Самый крупный ломоть информации перепал ей от четырнадцатилетнего оборвыша по имени Чарли Уайтинг, порой служившего гонцом от Гиба к Одалии и обратно. Чарли сидел в задней комнате питейного заведения, ему платили за то, чтобы он отвечал на звонки, словно юный клерк, и записывал таинственные распоряжения вроде «Филадельфия 110» («Филладэлфа», корябал он на бумаге) или «Балтимор 50» («Бавлтимур», транскрибировал он). В тот вечер мальчишка выбрался из своего «кабинета» с очередным сообщением для Гиба, а потом праздно крутился возле бара в надежде перехватить пару глотков джина, прежде чем кто-нибудь спохватится и напомнит о его юном возрасте. Щуплый паренек, чуть ли не карлик, он и на свои четырнадцать не выглядел и вечно во всеуслышание на это жаловался. Но во время рейда малый рост обернулся преимуществом: Чарли ускользнул через подвальное окно.
Перед рассветом нам очень вежливо, с извинениями, постучали в дверь: коридорный сообщил, что дозвониться не смог, линия занята, а нас просят спуститься в вестибюль и разобраться с юным «посетителем», который явился к нам. В сводчатом, будто собор, с отголосками эха, вестибюле Чарли, взиравший в почтительном изумлении на невиданную роскошь отеля (голова запрокинута, кепка сдвинута на затылок), казался еще моложе и меньше ростом. Но Одалия не пощадила хрупкую впечатлительность нежной младости, а подошла к юнцу вплотную и щелкнула пальцами перед его ошеломленным лицом. Мальчишка заморгал, будто очнувшись от гипнотического транса. Одалия принялась безостановочно перечислять имена, загибая пальцы на обеих руках, а Чарли на каждое имя отвечал «да», «нет» и «кажись так, мэм», обозначая, кто уцелел, а кого «сцапали». К тому времени, как взошло солнце и мы, переодевшись, устремились в участок навстречу новому рабочему дню, Одалия успела составить список – неофициальный, разумеется, и неполный.
В участке Одалия первым делом налила себе чашку кофе и медленно двинулась к камерам предварительного заключения, молча и как бы невзначай заглядывая за решетку. Она брела, словно посетительница в огромном, полном отголосков музейном зале, которая снисходительно разглядывает картины великого мастера – работы второго ряда, не причисленные к шедеврам. Столь же сдержанно и безучастно вели себя Гиб, Рэдмонд и многие другие, чьи лица я запомнила в подпольном кабаке. Не дрогнув, встречали взгляд Одалии и молчали, ни один не обнаружил, что знаком с женщиной, глядящей на них снаружи сквозь решетку. Я почувствовала, что между ними происходит безмолвная беседа, и решила неотступно наблюдать за Одалией: любопытствовала, какой у нее план. А что план у нее был – тут пари беспроигрышное.
Конечно, и о собственной участи я в тот день несколько тревожилась: я остро сознавала, что находилась ночью в том самом заведении, чью деятельность нам предстояло расследовать. Молчаливый обмен взглядами между Одалией и мужчинами за решеткой подтверждал, что ей гарантирована безопасность, но пока еще было неясно, распространяется ли это обещание и на меня. Тревожилась я и насчет поведения лейтенанта-детектива, поскольку он не производил аресты и никому в участке не объяснил свое подозрительное отсутствие как раз во время рейда. Я трепетала: что-то он скажет, когда его спросят? Не всплывет ли мое имя? Я понимала, что этот человек преспокойно отступится от строгой истины, если это в его интересах, и все же сомневалась, решится ли он не просто умолчать кое о чем, а солгать в лицо сержанту.
Но, как выяснилось, беспокоилась я напрасно, и волна облегчения омыла меня, когда я услышала новость: лейтенант-детектив с утра позвонил и предупредил, что не явится. По его словам, он вынужден был уйти до начала рейда из-за внезапного, весьма неприятного желудочного заболевания и, поскольку симптомы еще не вовсе прекратились, взял отгул на весь день. Если бы кого-нибудь интересовали мои догадки по этому поводу, я бы предположила, что по телефону лгать намного проще. Любопытно, как технологии во многих отношениях упростили и усовершенствовали само искусство обмана.
Каким-то образом Одалия устроила так, чтобы стенографировать допросы всех без исключения, кто попался в рейде. Начали, как и следовало ожидать, с Гиба. Я могла бы это предсказать, зная умную тактику сержанта. Простейшая формула, он всегда поступал одинаково: брался сперва за «большую рыбу», как он выражался, и беседовал по душам о том, какие неприятности будут у большой рыбы, если она дождется, пока ее выведут на чистую воду, а не признается сама. Потом рыба отправлялась в камеру предварительного заключения и там изводилась беспокойством, глядя, как мелкую рыбешку одну за другой извлекают и препровождают в камеру для допросов. Под конец рабочего дня большая рыба чаще всего обретала дар речи, поскольку опасалась, что мелкая уже успела ее сдать. Я-то думала, Одалия не совладает с собой, когда Гиба, грубо подталкивая на ходу, потащили из камеры, но она держалась прекрасно. Она ничем не выдала своего интереса, а просто поднялась, преспокойно собрала какие-то папки и ролики бумаги для стенотипа и про-цок-цокала на высоких каблуках по коридору, спокойно и неторопливо, следом за сержантом.
И тут это произошло.
Говорю «это», потому что по сей день не знаю в точности, как и что именно Одалия проделала, хотя задним числом могу выдвинуть ряд теорий: ретроспекция для этой цели весьма удобна. Достоверно мне известно одно: через четверть часа после того, как Одалия прошла за Гибом и сержантом в камеру для допросов, мы вновь услышали шаги и, удивленные таким скорым возвращением, подняли глаза посмотреть, кто же идет. Еще больше мы изумились, увидев Гиба, который в одиночку и не спеша направлялся к выходу из участка. Все головы поворачивались ему вслед. Очевидно, его отпустили. Помнится, он был весел, я бы даже сказала, торжествовал, что вполне соответствовало его характеру: Гиб всегда любил позлорадствовать. Держась вальяжно и высокомерно, он насвистывал бодрую песенку. Водрузил темно-серую фетровую шляпу на голову, по привычке слегка сдвинув набок, небрежно толкнул входную дверь плечом, и напоследок мы увидели пунктирное отражение шляпы: фигура Гиба раздробилась в мозаичном стекле двери, и с каждой секундой фрагменты этого абриса, отделяясь, все более отдалялись друг от друга – Гиб спустился по лестнице и двинулся прочь.
Я оглядела участок и встретилась глазами с Мари, которая в углу возилась с бумагами. Хотя она была плотного сложения, мне показалось, будто за последние сутки ее беременность сделалась вдруг до назойливости очевидной – живот растянул ткань платья, вздулся идеально гладкой сферой, точно воздушный шарик. Водянисто-голубые глаза стали голубее и глубже на красном, в пятнах, лице. Даже поза ее вдруг изменилась: теперь Мари почти все время стояла, с силой вкручивая кулак в поясницу, как бы пытаясь поддержать позвоночник. Перехватив мой взгляд, она выпятила нижнюю губу и пожала плечами, словно говоря: «Кто этих мужчин поймет? Я бы тоже сочла этого типа бутлегером». И с тем она вернулась к работе.
Вновь всколыхнулся затихший было гул. А я все гадала, что же Одалия такое придумала, как добилась освобождения Гиба, – ведь, конечно же, она должна была как-то уговорить сержанта, чтобы тот, не погрешив против совести, отпустил задержанного. В ту пору я видела только одно объяснение: Одалия сумела хитроумно убедить сержанта, нашла Гибу оправдание. Как-никак сержант – человек чести, и с ним шутки плохи. Конечно, говорила я себе, он поддержал меня с протоколом Виталли, но это совершенно другое дело. Я же понимала, нас с сержантом связывали особые узы, мы вместе служили высшей миссии. В деле Виталли мы позаботились о том, чтобы правосудие не ушло в песок, как это, увы, частенько случается. Я ни на миг не допускала мысли, чтобы он мирволил Одалии. Нет, думала я, ей пришлось подсунуть ему лучшее, на что способно ее воображение; впрочем, Одалии не откажешь в изобретательности.