— Вы правы, падре, правы. Я не хотел этого говорить, но все равно должен извиниться перед вами. Понимаю, вы можете так думать, но я не это хотел сказать. Я день за днем смотрю на то, как одни люди осознанно причиняют другим людям боль. Мне трудно думать о любви иначе, чем о главной движущей силе преступлений. Поверьте мне, падре, на преступления всегда толкает если не любовь, то голод. И во втором случае раскрывать его проще. Голод понятен, по его следу легче добраться до начала событий. И он действует напрямую и непосредственно, а любовь — нет. У любви другие пути.
— Я не могу поверить, что вы действительно так считаете, комиссар. Любовь не имеет ничего общего с этой резней. Любовь двигает землю, любовь отцов семей, любовь матерей и прежде всего любовь Бога. Любить — значит желать добра тому, кого любишь. Кровь и боль уж точно не любовь, а проклятие.
Ричарди смотрел на священника горящими глазами. Казалось, что в нем горит мощное пламя, такое могучее, что комиссар почти дрожит от этого внутреннего огня.
— Проклятие. Поверьте моим словам, падре, для вас проклятие только слово. Однако проклятие — это ежедневное ощущение боли, чужой боли, которая становится твоей, обжигает кожу, как удар хлыста, наносит незаживающие раны, они продолжают кровоточить, а она отравляет твою кровь.
Эти слова комиссар произносил неразборчиво, свистящим шепотом, почти не шевеля губами. Дон Пьерино в ужасе отодвинулся от Ричарди к спинке стула.
— Я вижу ее. Вы понимаете, падре? Вижу, чувствую боль мертвых, оставшихся привязанными к жизни, которой у них больше нет. Я знаю, слышу, как вытекает из тела кровь, мысли по кидают мозг, и ум цепляется за последний клочок ускользающего существования. Вы говорите, любовь? Знали бы вы, сколько смерти в вашей любви, падре. И сколько ненависти. Человек несовершенен, падре, признайте. Я это хорошо знаю.
Дон Пьерино смотрел на комиссара широко раскрытыми глазами. Каким-то образом он понял, что Ричарди говорит всерьез, в прямом, не переносном смысле. Что в душе у этого человека? Что скрывают эти полные отчаяния прозрачные глаза? Священник почувствовал огромную жалость к нему и естественное человеческое желание отгородиться от чужого страдания.
— Я… я верю в Бога, комиссар, — сказал он. — И верю, если Он посылает кому-то больше страдания, чем другим людям, это нужно ему для какой-то цели. Если этот «кто-то» может оказать своим ближним больше помощи, чем другие, помочь многим людям, возможно, его страдания оправданны. Может быть, во всей этой боли есть смысл.
Ричарди медленно овладел собой, откинулся на спинку стула с легким вздохом, закрыл глаза и снова их открыл. Его лицо снова стало характерной бесстрастной маской. Дон Пьерино почувствовал облегчение, будто на мгновение, всего на один миг, наклонился над пропастью и увидел внизу ад.
— Вы должны знать, дон Пьерино, что очень мне помогли. Я обещаю вам, как мы договорились раньше, сведения, которые вы мне предоставили, не будут использованы, чтобы отправить невиновного на каторгу. Но все они будут проверены с величайшим вниманием.
— Я рад, что был вам полезен, комиссар. Но за это прошу вас об одном одолжении. Когда закончится вся эта тяжелая история, зайдите за мной, и мы вместе сходим в оперу, за ваш счет, разумеется.
Ричарди ответил на это своей обычной гримасой, про которую дон Пьерино теперь знал, что это улыбка.
— Для меня это высокая цена, падре. Но я обещаю вам.
25
Когда Майоне услышал зовущий его голос Ричарди, сразу догадался по его тону, что расследование меняет направление. По своему опыту он научился безошибочно определять такие моменты, когда опрос или допрос, очная ставка, какое-то слово приводили комиссара к истине и он видел разгадку. Ричарди каждый раз кричал: «Майоне!» И бригадир был доволен за себя и за комиссара, у которого по окончании расследования будет минута короткого иллюзорного покоя.
Потирая руки с тем же чувством, с каким виляет хвостом старый охотничий пес, услышав, что ружье снимают со стены, бригадир подошел к двери и ответил:
— Говорите, что делать, комиссар!
Микеле Несполи двадцати пяти лет был родом из Калабрии. Происходил из небогатой семьи, несмотря на участок земли и стадо скота в нагорье Сила, недалеко от городка Морманно. Третий ребенок и старший сын из девяти сыновей и дочерей, он с детства был порывистым и веселым, но отличался сильной волей и проявлял огромную любовь к пению, имея прекрасный голос. Не было праздника или встречи крестьян или пастухов, на которой Микеле не просили бы спеть. И когда звучал его ангельский голос, все улыбались и переставали не только спорить, но и вообще разговаривать. Ни вино, ни карты не отвлекали их от пения Микеле, от его голоса замирали сердца.
Поэтому вполне естественно, что семья и большинство односельчан пожертвовали деньги из своих небольших сбережений, чтобы отправить мальчика учиться пению в консерваторию Сан-Пьетро-а-Майелла в Неаполе, самую крупную на юге Италии и одну из лучших в стране.
С возрастом голос Микеле стал лучше по тембру, богаче интонациями и приобрел идеальную выразительность. Но, как во всех областях жизни, где можно заработать деньги, ему очень пригодились бы немного способности дипломата и умения льстить.
То и другое было, к сожалению, совершенно чуждо Микеле. Слишком уж вспыльчивый и гордый. Однажды он очень ярко проявил эти свойства характера в ответ на предложения пожилого преподавателя сольфеджио. Тот сказал, что мог бы ставить ему хорошие отметки в обмен на сердечную дружбу, а Микеле за это публично дал ему пощечину. На несколько ужасных недель его отстранили от занятий. Микеле боялся, что этой вспышкой в одно мгновение превратил в ничто все жертвы, которые много лет приносили он и его земляки. Как он вернется в деревню? Как объяснит, что произошло? К счастью, его спас несомненный талант, и Микеле получил диплом. Но с тех пор его стали считать драчуном и ненадежным человеком, поэтому он с большим трудом собрал подписи, позволившие ему хотя бы остаться в Неаполе.
Началось время лишений. Днем Микеле работал официантом в баре, вечером пел на берегу моря или в ресторанах, а вместо аккомпанемента пьяницы хлопали в ладоши без всякого ритма. Но он был из Калабрии и не собирался сдаваться. Он еще мальчишкой приехал в Неаполь, чтобы стать певцом, и, черт возьми, станет им!
Однако со временем он начал пить, мысленно шутя, дескать, это помогает петь в такт с теми, кто аплодирует ему в кабачках. На самом же деле он недостаточно уставал за день, чтобы засыпать сразу. В полусне он видел, как терпит неудачу на сцене. Это видение провала торжествующе и весело кружилось вокруг Микеле. Тогда, чтобы одурманить себя, он пил второсортное вино, за которое вместо денег платил песнями — пел больше, чем полагалось по договору. Надо было только не пить слишком много, пока поешь, чтобы слова звучали четко. Иначе люди стали бы смеяться над ним, а этого он не выносил.
Так Микеле стал опускаться на дно жизни и опускался бы все ниже, если бы не то, что случилось вечером 20 июля 1930 года.
* * *