Графиня вышла.
Тогда Маргерита рухнула в кресло, дрожа всем телом. Переводя дух, она несколько раз глухо застонала. Потом вдруг, разрыдавшись, устремила на Поля взгляд, полный такой доброты, выражавший такое неподдельное счастье вновь обрести его, что ему, несчастному, почудилось, будто рай слаще христианского раскрылся, дабы принять его. Потом она опять кинулась ему на шею.
Долго они стояли так вдвоем, предавшись грустному, нежному, милому, задумчивому восторгу, знаменующему окончание их больших скорбей.
Первым заговорил доктор.
— Ну вот, Маргерита, — сказал он, — расскажи мне теперь все, милое дитя, не поверившее, что любимо по-прежнему, безмолвно, без слез и жалоб решившее умереть. Расскажи мне все, дорогая моя красавица, для которой не хватит поцелуев, не хватит нежностей, любовь моя. Говори, а я буду слушать, долго, бесконечно долго, твой милый голос.
— Я уже все сказала, — отвечала Маргерита, смеясь сквозь слезы, удержать которых не могла. — Если что вспомню, то скажу тебе завтра. Не нужно все в один день. Но если уж хочешь знать — я побежала туда, где, как читала я в газетах, в Брюсселе находят утопленников; я видела воду и туман; было холодно, но у меня внутри было еще холодней. Я не смогла броситься в воду. Но все-таки мне думалось, что ты будешь больше любить меня, если меня не станет. Потом я подумала, что хорошо бы снова стать ребенком, и тогда подняла взор к небесам, к доброму Господу, и мне почудилось, будто Он говорит: тебе не нужно умирать. Я остановилась у самого берега. Но тут я вспомнила, что ты обманул меня и это была подлость, и все мои нервы напряглись как струны, и это так долго, долго тянулось, и мне было больно, так больно, и я увидела большую бледную женщину, призывавшую меня, говоря: иди ко мне, ты не будешь страдать… Что, Поль, а ведь это и была смерть? Я уж хотела броситься, и тут появилась моя мать.
Розье, оставшись в коляске одна, окончательно потеряла голову. Мысль, что она невольно довела дочь до самоубийства, угроза лишиться ее из-за преступления, заставила ее обезуметь. Она представила ее малышкой, в колыбельке. Гритье вырастала, улыбалась, плакала, била ее ручонками, капризничала, Розье обожала ее. Когда Гритье превратилась в девушку, Розье следила за ее воспитанием; она старалась привить ей, девушке из трактира, чопорное достоинство, горделивость, но вместе с тем и целомудрие, чтобы не позволить ей превратиться в то, что гентцы так метко называют taefel-hoeren
[5]
. Она видела, что к ней относятся с уважением, что в ее присутствии смолкают сальные шутки. И в Генте о Гритье отзывались почтительно, чему завидовали знатные дамы. Ее считали холодной. Розье это очень нравилось. И она чуть было не убила ее! Ну нет, больше такого не будет. Пусть уж лучше спокойно живет дома с этим зятем, который, что ни говори, порядочный человек, и будет хорошей женой и матерью семейства. Не надо больше смертельных опасностей, этого мерзкого канала, не надо так тосковать! К ней в душу закралось сомнение: а что, если ее не удалось спасти? Если графиня снова сыграла на ее любви… Что, если она вышла из дома доктора, чтобы опять пойти туда, к темной и холодной воде?
— В галоп, кучер, в галоп! Направо, налево, теперь опять направо! Я дерну вас за рукав, когда надо будет остановиться.
Коляска рванула стрелой.
— Здесь, — крикнула Розье, — здесь, — и выскочила, еще прежде чем кучер остановил лошадей.
Розье торопливо вошла в дом и пробежала в столовую. Увидев дочь, она приняла ее из рук доктора, всматривалась в нее увлажнявшимися глазами, поворачивая взад-вперед точно куклу, и шептала:
— Да, она! Это Гритье, снова со мною, моя Гритье. Да, да! — И она смахнула пыль с ее ботинок. — Она не утонула. Я вытащила ее оттуда. Нет, Гритье. Нет! Я никогда больше так не буду. Никогда, раздави меня Бог, если я еще хоть раз причиню тебе боль!
Потом она повернулась к доктору.
— А вы, — произнесла она, — дайте мне руку. Мы перестали ссориться. Перестали, понимаете? Слова гентского мужчины — серебро, а слово гентской бабы — золото.
Доктор пожал ее протянутую руку, простив Розье ради любви к Маргерите!
Тогда мать обернулась к дочери.
— Теперь ты счастлива? — спросила она, намекая, что уступает она только из-за любви к ней.
— О! Да, мама, о!.. Да…
Долго продолжалась эта сцена, пока наконец на смену ей не пришли великое спокойствие, великая нежность, пролившиеся на их сердца настоящим бальзамом.
Так любовь поселилась в доме, а ненависть оставила его.