— Вот, вот, ты всегда такой, — сказал он наставительно и с упреком, но лицо его внезапно расплылось в скверную усмешку, и он гадко, пискливо хихикнул. — Ах, ах! Этого я не понимаю. То есть, какое-то полное отсутствие задерживающих центров: увидел меня — давай папирос! Первую попавшуюся юбку — объяснение в любви! Это… это…
— В любви? — сказал строго Сергей Павлович. — Ты это называешь любовью?
Он хотел сделать презрительную мину, но вдруг задумался.
— А, впрочем… все ерунда.
— Можно? — спросил осторожно в дверях низкий, почти басовый голос Людмилы, сестры Сергея Павловича.
Кротов суетливо встал, все еще красный от стыда и смущения и подавляя гаденькую усмешку.
— Что это у вас такое? — сказала Людмила, входя и внимательно останавливаясь взглядом на лице мужа. — Что-то чересчур весело.
Первым долгом, входя куда-нибудь, где был ее муж, она внимательно изучала глазами его лицо. У них не было друг от друга тайн, и, когда они сегодня выйдут вместе из лечебницы, он ей расскажет о том, как Сергей Павлович целовал сейчас сиделку. Собственно, было бы правильнее даже сказать: должен будет рассказать, потому что она его спросит, почему он так странно при ее входе смеялся. И, конечно, ему попадет за этот смех, потому что с «их» точки зрения (читать: с ее) — такой смех «безнравственен». Он должен был бы негодовать и возмущаться, а он смеялся!
— Не унывает Сережа, — сказал Кротов, вздохнув и делаясь еще более жалким. — Так…
— Секреты…
Она угрожающе, таким знакомым, хищным взглядом посмотрела на мужа (о, этот взгляд Сергей Павлович знал еще по ранним впечатлениям детства! Он ничего хорошего не предвещал для Кротова) и истерически двинулась к брату, крепко притиснув его лицо сначала к губам, а потом к своему могучему бюсту. У нее был большой запас неиспользованных материнских сил, потому что у нее не было детей.
К брату же она в особенности была нежна, как, вероятно, никогда не была нежна даже к мужу, и это в ней сердило и возмущало Сергея Павловича.
— Я тебя должна предупредить, — начала она, — чтобы ты не волновался…
Но он уже не слушал ее. Поднялась огромная, мучительная радость. Он привстал. На него замахали руками.
— Клава! — крикнул он, — где же она?
Людмила торжественно вышла в коридор.
— Можно, — сказала она своим грубым голосом.
На пороге показалась маленькая фигурка Клавдии в черном.
Он впивался в нее глазами и протягивал руки. Как они смели держать ее там, в коридоре?
Но она несмело оглядывалась на всех.
— Нам, может быть, лучше выйти? — пробормотал Кротов, не двигаясь с места.
Людмила свирепо посмотрела на него и тотчас же с жестоким любопытством перевела глаза на Клавдию.
Клавдия, в густой вуали, неловко и виновато подошла к постели и остановилась. Ему показалось, что ее лицо болезненно и желто, как воск.
Она несмело протянула ему руку. Он смотрел на нее, страдая, готовый разрыдаться при виде этого ее униженного, несчастного вида.
Вдруг его взгляд упал на торжествующе-снисходительный и жадный взгляд сестры.
— Уйди! — крикнул он ей с ненавистью. — Что за благородные свидетели?
Холодно посмотрев на мужа, точно этот окрик относился к нему, а не к ней, она сказала:
— Что ж, выйдем.
И с таким видом направилась к двери, как будто у нее не было оснований надеяться, что в ее отсутствие не разыграется какой-нибудь глупости.
Кротов с заранее уничтоженным видом (такой вид у него был всегда, когда они оба бывали вместе), поплелся за нею.
Когда они вышли, Клавдия, не протягивая руки, тихо сказала:
— Прости.
Он возмутился.
— Оставь, пожалуйста, этот вздор! Что это, в самом деле, такое за безобразие? Она приходит и говорит: прости.
Он беспокойно метался, лежа на спине.
— Мне не велят только привставать. Ты… пожалуйста, нагнись. И потом подними это… вуаль.
Когда она открыла лицо, он ужаснулся: настолько она была желта.
— Ты заболела? — спросил он с тревогой и раздражением. — Что они с тобой делали?
Она молча и с удивлением смотрела на него, точно видела его сейчас в первый раз в жизни.
— Ты… ты? — спросил он.
В лице его изобразилась печаль и конфузливое недоумение.
— Ты не хочешь меня обнять? Все еще сердишься?
Она судорожно его обняла и положила свою щеку к нему на щеку.
— Извини, — сказал он смущенно. — Я брился два дня назад. Здесь не народ, а черти.
Она незаметно для него улыбнулась и молча, без слез, обнимала и ласкала его, такого ей опять безумно милого, прежнего, беспутно легкомысленного.
— Ты… как же теперь? Тебя выпустили на поруки? — спрашивал он. — Но ведь ты же… ты им…
Он в страхе задохнулся.
— Ты им как сказала?
Она спрятала лицо в складках одеяла, пахнувшего лекарственными специями. Никогда еще она так не презирала себя, как сейчас. Если бы она была в силах, она бы сделала над собою, как Лида. Но она должна была жить, потому что была скверный, похотливый кусок мяса, который с тошнотворным ужасом отворачивался от небытия.
И то, что Сергей не прогнал ее от себя, как она этого ожидала, а звал, любил и ласкал, делало ее окончательно несчастной. Слабая, как провинившийся ребенок, она молчала. Ей было стыдно признаться ему, что она малодушно отклонила от себя вину и воспользовалась его благородством.
Ее жизнь казалась ей бесповоротно разбитой, а он, при всем своем великодушии, все-таки ненадежным и неправым перед нею. Разве она могла сказать ему обо всем этом? После того, что случилось?
И она прятала лицо в складках его одеяла, вытирая жесткою и противною шерстью одеяла скупые слезы.
— Нет, послушай… Ты молчишь, — настаивал он. — Ведь это же глупо! Неужели ты проговорилась?
Она отрицательно покачала головой, потом подняла лицо, и в нем он прочел, что она что-то скрывает.
— В самом начале только… две-три фразы… Ведь не могла же я все сразу переварить, осмыслить. Потом, мне было тогда все равно.
Она опустила ресницы, и щеки ее покрылись румянцем.
— А, черт! — крикнул Сергей.
— Ну, довольно, — сказала она, страдальчески нетерпеливо сдвинув брови, и тотчас же ее взгляд застыл в упрямом равнодушии.
— Клава!
Он возмущенно схватил ее за руку. Резкая боль в раненом плече заставила его застонать.
— Прости.
Закрыв глаза, он старался сдержать стоны, чтобы не оскорбить ее и не напомнить чего-нибудь видом своих страданий. Как это с его стороны бестактно!