— А знаешь, — сказал он, подумав, — нам ведь с тобой, наверное, можно поумерить осторожность. Теперь с нами трудно что-то сделать. Помнишь, тебя бомбами накрыло? Я ведь потом посмотрел: швеллер тот, за которым ты прятался, весь осколками посечен, что твое решето. А тебя просто воздухом ударило да об землю ободрало…
— Мы и так вовсе страх потеряли, — сказал Петер. — Я как подумаю, что будет, если обнаружат тайник…
— Расстрелять-то нас все равно не смогут! — горячо возразил Шанур. — И из любой тюрьмы…
— Э-э! — махнул рукой Петер. — Да эта наша неуязвимость до тех только пор существует, пока мы не боимся. А чуть испуг — и нет ее. Можешь знать назубок, что ты неуязвим, а придут за тобой комендантского взвода солдатики — сердчишко-то и ёк! Рефлекс, будь он проклят. И где твоя неуязвимость?..
— Это точно? — спросил Шанур.
— Попробуй, — сказал Петер.
Нахмурясь, Шанур подошел к двери, оглянулся на Петера и протянул вперед руку. Рука уперлась в дверь. Шанур надавил, потом со злостью ударил по доскам и вернулся к Петеру, посасывая костяшки.
— Убедился? — спросил Петер. — Чуть-чуть — а хватило. Так что не рассчитывай слишком на это. В бою — да, в бою может спасти. А против этих…
Шанур сел на койку, вцепился руками в край, зажмурился и стал медленно раскачиваться вперед-назад, что-то неразборчиво бормоча и постанывая.
— Прекрати психовать, — сказал Петер. — Перестань.
— Да, — сказал Шанур. — Да, сейчас. Сейчас.
— Прекрати.
— Знаю. Дурак. Поверил. Ох, какой дурак!
— Не ты первый.
— Жаль.
— Если бы было так просто…
— А знаешь, я так поверил…
— Пройдет.
— Что пройдет?
— Легковерие.
— Пройдет, конечно… Ах, черт побери, как было бы здорово, а?
Петер не ответил. Ему вспомнился вдруг господин Мархель, как он говорил: «Вы сценарием вообще не предусмотрены… вы всегда находитесь по эту сторону камеры…» — и Петер, положив руку Шануру на плечо, сказал:
— Ничего. Мы сценарием вообще не предусмотрены. Ничего с нами не случится. Мы всегда находимся по эту сторону камеры. Шанур медленно, стараясь, чтобы это получилось необидно, высвободил плечо из-под руки Петера, встал, подошел зачем-то к двери, потом вернулся.
— Конечно, — странным голосом сказал он. — Что же… С нами ничего не случится. И гори все ясным огнем. Правда?
— Правда! — зло сказал Петер. — Чистая правда. Ясным огнем.
Именно ясным. Ты что, всерьез считаешь, что хоть что-то можно сделать? Да оглянись ты! Это же… это… система! Очнись и оглянись! Хоть раз!
— Это я-то не оглядываюсь? — шепотом заорал Шанур. — Да я уже всю шею себе свернул, оглядываясь! Все я вижу, все, понимаешь ты — все! Всю дрянь и гниль вижу — но ведь нельзя же видеть и сиднем сидеть, видеть и молчать, видеть и не видеть, ну нельзя, не могу, понимаешь ты, не могу, тварь ты после этого, последняя тварь распаскудная, я-то думал, ты просто не понимаешь, а ты все понимаешь — да на хрена сдалась нам наша блядская жизнь, если все — на пропасть? Ну, скажи! Нет, ты скажи мне — на хрена? — Шанур уже тряс за грудки Петера, и тот, ошалев, попытался возразить — но что тут возразишь? — Да они купили нас на корню, они знают уже, что мы дерьмо, что мы за кусок мяса любого задавим, а потом еще себе воз оправданий найдем и гордыми будем ходить — а уж за шкуру свою мы что угодно сотворим, особенно если попросить уметь…
— Заткнись! — Петер наконец пробил застрявший в горле ком. — Заткнись, дурень! Жить надоело?
Шанур попятился от него, глядя прямо в глаза — сначала с недоумением, потом с презрением, потом спокойно. Спокойно — глаза в глаза.
— Так — надоело, — сказал он. Тоже спокойно.
— Понятно, — сказал Петер. Помолчал, добавил: — Но ведь тебя убьют. Это очень неприятная процедура.
— Не убьют, — сказал Шанур. — Я не испугаюсь.
Петер покачал головой.
— Чего же ты хочешь добиться? — спросил он.
— Не знаю, — сказал Шанур. — Не знаю, чего хочу. Знаю только, чего не хочу.
— Чего же?
— Врать. Врать самому и помогать врать другим.
— Ты идеалист, — сказал Петер.
— Почему идеалист? — усмехнулся Шанур. — Я признаю первичность материи. Информация материальна, не так ли? Петер думал. Все, что сказал Шанур, новостью для него не было — это были его собственные мысли, давние и недавние; но Шанур, кажется, собирался пойти дальше простого думанья.
— А праздник в честь Гангуса, Слолиша и Ивурчорра? — вспомнил Петер.
— Все, — сказал Шанур. — Все в одну кучу. Ты прав — нельзя бороться со сценарием другим сценарием. Так что…— Он замолчал, не договорив.
— Но что ты конкретно собираешься делать? — спросил Петер.
Шанур молчал. Он молчал долго, и Петер не торопил его с ответом.
— Буду больше снимать, — сказал Шанур наконец. — Буду записывать. Будут записывать другие. Есть несколько фотоаппаратов, надо достать пленку…
— Будет пленка, — сказал Петер.
— …надо добраться до архивов, до штаба, до лагеря штрафников — короче, сделать полную картину стройки. И сохранить ее, конечно. Такая вот программа.
— Хорошая программа, — сказал Петер. — На пять расстрелов с поражением в правах…
Он смотрел на Шанура и не знал, смеяться сейчас или плакать. Мальчишку нельзя предать, это единственное, что понятно до конца, — предать в том смысле, что нельзя отказать ему в помощи, иначе он наломает дров и погибнет сразу. Да и неохота, честно говоря, отказывать ему в этой помощи… неловко, что ли… А все равно ты идеалист, Шанур, хоть ты и признаешь первичность материи — идеалист потому, что веришь, то есть принимаешь нечто за истину без каких-либо оснований. Ты веришь почему-то, что правда является силой сама по себе. Дудки. Правда — это сила только в руках тех, кто способен ею владеть — то есть вертеть то так, то этак. Правда — это грозная, но слишком тяжелая дубина, и одиночкам ее не поднять, и для них она не оружие. И неизвестно еще, кто именно возьмет в руки изготовленную тобой правду и на чью голову ее обрушит. Такие вот дела, дорогой мой Шанур, такие вот невеселые дела, а только я все равно буду помогать тебе и прикрывать тебя, как делал это до сих пор, — буду, хоть и бесполезно все это, настолько бесполезно, что и представить нельзя — тошно; еще бесполезнее, чем сам этот мост, а только буду, буду, буду — потому, что мне так хочется, вот почему, я могу найти и придумать массу рациональных объяснений этому моему решению, но главное — именно вот это: мне так хочется; я считаю это правильным; я считаю это честным делом; пусть бесполезным и погибельным, но честным; а какая зараза доказать может, что человек не должен заниматься бесполезными делами? Человек, может быть, тем и отличается от обезьяны, что может совершать совершенно бесполезные поступки ради придуманных им же самим понятий: чести, совести, души… да он и придумывал их затем, чтобы объяснять свои бесполезные поступки… Интересно все это — если вдуматься.