– Такая мысль мне тоже приходила в голову, –
кивнул Бертран. – Дело осложняется тем, что к тому времени эта особа уже
вышла замуж за очень богатого человека. Правда, причины для убийства могут быть
не обязательно материальные, однако, судя по прессе, мадам Викки Ламартин
(именно так звали дочь) была вообще вне подозрений. Очень возможно, что она и
впрямь не имела к смерти своих родственников ни прямого, ни косвенного
отношения. А вот что в этом не был замешан первый Никита… плохо верится!
– Да бог с ним, с первым Никитой, – отмахнулась
Алёна. – Как же третьего-то вывести на чистую воду?
– Единственным способом, – зеленые глаза Бертрана
алчно сверкнули. – Получить доступ в его офис, к его бумагам. Установить,
кто находится в настоящее время в числе его клиентов, а потом проверить каждого
– на предмет родственных связей, на предмет выгоды, которую каждый из
родственников или знакомых будет иметь от смерти этого человека. Работа
совершенно безумная, огромная работа, и какому-то частному детективу она,
конечно, не под силу, тут нужен размах, нужны люди, помощники. Если бы мне в
руки случайно попал какой-то компромат, однако на случай надеяться – это уж
последнее дело! – Он вдруг ахнул, взглянув на часы: – Мон Дье, мне пора! Жене
нужны лекарства в виде детективов!
И начался неизбежный обряд целования. Французы беспрестанно
целуются, надо или нет, по поводу и без повода, однако при встрече и прощании –
непременно, четырехкратно. Ничего эти поцелуи совершенно не значат – так, милая
любезность, не более чем обычай, иногда приятный, иногда нет. К примеру,
приходящая горничная в доме Мориса и Марины – негритянка. Но ведь и с ней
приходится целоваться, хоть умри!
С другой стороны, если бы Алёна встретилась с киллером
Шершневым где-нибудь в гостях, им бы тоже пришлось обменяться милыми
поцелуйчиками… Чем плохо?
Тем временем обряд завершился. Бертран ринулся к двери,
однако на пороге обернулся:
– Кстати, Алёна… если вам для нового романа понадобится
интервью с французским частным детективом, охотно окажу вам такую любезность.
Мой офис здесь в двух шагах!
И он сунул Алёне свою визитку.
Пока Марина и Морис провожали гостя, Алёна успела бросить на
визитку вороватый взгляд. Кроме имени, адреса и телефона, там было приписано
по-русски: «Позвоните! Есть важное дело!»
Алёна, прочитав это, только головой покачала.
Правда что – типичный француз. Уже и свиданку красивой
девушке назначил! И когда только успел написать?! Хорошо, что Марина не видела
этого. Ох уж эти мужчины!!! Похоже, не так-то уж и повезло Марине с бо фрэром,
а ее сестре Катерине – с законным супругом!
Франция, Париж, 80-е годы ХХ века
Из записок Викки Ламартин-Гренгуар
Очень уютную и нарядную дачу, где мы в Финляндии были в
карантине, держала финская владелица, а дочь ее была замужем за русским морским
офицером. Фамилия его была, если теперь ничего не путаю, Мошков, а как звали
финскую хозяйку, разумеется, по истечении стольких лет мне не вспомнить, да и
не велика беда – пусть будут все Мошковы. У них в ту пору стояло много русских,
были даже офицеры Юденича, которые попали сюда после провала своего похода и
еще не получили новых документов на жительство в Европе.
У них были затравленные лица: ведь все вновь прибывшие из
Петрограда сразу начинали спрашивать их, почему они не сумели взять города,
почему повернули назад, хотя были уже почти у Нарвской заставы, ведь до нее
оставалось лишь несколько переулков? Никто их не укорял, но в вопросах и
ответах звучали отголоски горьких, непролитых слез, и офицеры объяснялись с
таким выражением, как будто оправдывались на суде. Верно, они чувствовали себя
виноватыми. Они говорили, что ждали хоть одного выстрела в городе, который дал
бы знать о петроградском восстании в их поддержку, хоть какого-то сигнала. Но
его так и не прозвучало. Они решили, что не встретят помощи, к тому же их сбил
с ног внезапный – за пятьдесят километров от города! – уход назад англичан
вместе с их танками. Разведка не была поставлена, связи с Петроградом ни у
англичан, ни у Юденича не было: не знали они, что от этих танков петроградский
гарнизон во главе с Троцким панически бежал, и кабы сыскалось у офицеров больше
решимости и отчаяния умереть…
Видимо, Бог вовсе отвернулся от России: это я тогда говорила
и говорю теперь.
А впрочем, довольно об этом. Я ведь не исторические хроники
веду, а краткие записки своей жизни и своей любви…
На даче Мошковых было очень приятно и хорошо: тепло, чисто,
даже обед можно было выбирать, заказывать – пусть и скромный, ведь кормили нас
даром, то есть на деньги финского правительства и Русского комитета, – но
все же это была нормальная еда, а не совдеповские унизительные помои. Впрочем,
можно было даже кое-что покупать себе в лавках Териоки: Никита сразу дал мне
около трех тысяч финских крон, которые поручил ему мой отец. Но мне ничего не
хотелось – ни вещей новых, которые здесь были до крайности безвкусны, ни еды:
меня тошнило при виде масла и мяса, которых я перед уходом из Петрограда
переела, а пуще всего тоска меня брала, такая тоска! Мучили две мысли, первая:
я навеки покинула Россию, Петербург… Я во сне видела наш дом на Кирочной улице,
Волгу видела, Нижний Новгород, который я всегда любила, Сормово, где мы жили,
когда отец директорствовал там, а уж бабушкины-то Новики меня в воспоминаниях
доводили до слез… А вторая мысль была о том, что я умру от любви к Никите, если
мне не удастся завладеть им.
Повторюсь: на даче было много приятных мужчин, и по их
взглядам я могла видеть, что нравлюсь. Молодость брала свое (эх, эх, давненько
я не употребляла этих слов, все больше бормочу теперь: старость – нет, не люблю
так говорить, предпочитаю говорить «возраст», хотя от перемены мест слагаемых
сумма не меняется! – возраст-де свое берет!), я снова стала выглядеть как
раньше и охотно танцевала с офицерами на втором этаже, в музыкальном полутемном
салоне, где на стене висел только один канделябр, но стоял замечательный
Стейнвей, и знаменитый пианист Соловьев каждый вечер с восторгом играл на нем
вальсы Штрауса, душу отводил, потому что в Петрограде у него не было рояля –
отчего-то большевики его сразу у Соловьева реквизировали, да еще и расстрелом
пригрозили, как если бы его Стейнвей (у него тоже был прежде инструмент этой
фирмы) был чем-то опасен для их режима. Впрочем, в Европе в то время уже танцевали
другие танцы, в России вовсе неизвестные, под синкопированную музыку, танго
меня очаровало, мне от этих мелодий плакать хотелось… любовь уничтожала меня.
Мы танцевали с Корсаком, но хоть он и выглядел гибким и
стройным, а танцевал плохо, вечно путал фигуры… как-то раз обмолвился, что
танцев не любит, но нарочно выучился, чтобы не отстать от Никиты, который, как
выразился Корсак почти с негодованием, «ловок в этом, словно наемный танцор в
кабаке».