– Зона расширяется, – пытался он пояснить Эмилю Бонавентуре. – Там какой-то движняк, Эмиль, и мы не знаем, что делать.
Под этим мы Вик разумел себя, потому что больше никого не знал. Кроме него, не находилось больше идиотов, которые бы в Зону ежедневно лазили. Поэтому Вику нужен был совет Бонавентуры, но попросить в открытую он стеснялся.
– Там снова пошел движняк, – говорил он, – впервые с той поры, как ты туда зачастил. – Границы снова сделались эластичны, и в то же время что-то менялось глубоко внутри, так что Вику казалось, будто все случившееся с ним отражает какие-то глубинные события. Это вроде метафоры, Эмиль, решил было он добавить, но передумал, поскольку все еще глубоко уважал людей поколения Бонавентуры, а, пользуясь их словарем, мог констатировать только: – Думаю, там все описало полный круг и повернулось к худшему.
Старик не хотел этого знать. Он только снова поднес ко рту бутылку, потом уронил ее на кровать и уставился вперед обращенным в себя взором; лицо его, тяжелое и понурое, покрывала щетина.
– Это было давно, – сказал он. – У всех свои идеи были.
– Ты помнишь больше, чем притворяешься, Эмиль.
Бонавентура помотал головой.
– В те дни, – повторил он, – у всех были свои идеи. – Но потом сжалился. – Ты бывал в Треугольнике? Ты так далеко совался?
Увидев, что Вик не понимает его, Эмиль пожал плечами.
– Ну, было дело, Атмо Фуга
[17]
считал, что там находится центр всего. Он туда однажды забрался, и там было обуви выше крыши. Воздух был холодный, стоячий, но полный старой обуви, летавшей из стороны в сторону, точно на сильном ветру. Будто там собственный источник гравитации у нее был, у обуви-то. Он говорил, что обувь словно стайное поведение выработала. Грязная старая обувь, потрескавшаяся, сморщенная, с оторванными подметками. Он и другие штуки видел. Ну и вот, Атмо полагал, что в Треугольнике расположен центр всего. – Он пожал плечами. – Но если ты там никогда не бывал…
– Я заходил дальше, чем кто бы то ни было, – осмелился возразить Вик, – но ничего похожего на обувь никогда не видал.
Бонавентура не сумел осмыслить услышанного. А может, не захотел. Он моргнул, закусил губу, и Вику показалось, что старик отбрыкивается от каких-то базовых механизмов понимания – от чего-то, превосходно ему известного, но предпочтительно отрицаемого. Он мгновение глядел Вику через плечо, а потом на глазах у него выступили слезинки.
– Никто из этих пацанят ни хрена не понимает, – воззвал он к комнате, словно там, кроме Вика, еще расположились слушатели. – Для них это все – шоу.
– Ты обо мне говоришь, – сказал Вик. Он был мирно настроен, но лицо у него сжалось и заострилось. – Ну ладно, старпер. Ну и пошел ты! – Он вынул пистолет Чемберса и уронил его на кровать, где тот остался лежать подле тощего, закутанного в простыни тела Бонавентуры, матово поблескивая черными пульками, взвешенными в каком-то магнитном поле для удержания элементарных частиц. – Мне сорок лет, идиот!
Бонавентура, морщась, отвел взор от пушки. Свернулся калачиком, закрыл глаза рукой.
– Атмо, не бросай меня тут! – взмолился он. – Не здесь!
[18]
– Ты надо мной издеваешься, – сказал Вик Серотонин. – С какой стати я сюда шляюсь? Да кто ты такой, чтобы надо мной подтрунивать?
Он тут же пожалел о сказанном. Снова поднял с кровати пистолет и спрятал.
– Прости, Эмиль, – произнес он. Положил руку старику на плечо. – Эй, ну извини, я иногда срываюсь. Ты просто помоги мне.
– Ты начинал с азов, – наконец ответил Бонавентура.
Вик усмехнулся.
– Потому и выжил, – сказал он. – Давай, ром допивай. Никто не оставляет «Блэк Харт» на завтра!
Успокоил старика, дождался, пока тот заснет, поставил пустую бутылку к другим таким же под кровать и пошел вниз по лестнице; дочь Бонавентуры тихо напомнила ему:
– Он тебе бизнес продал, Вик. Но он тебе не отец.
– А тебе? – окрысился Вик.
Она пожала плечами.
– Думай что хочешь, – сказала она. – Ты не такой умник, чтобы упирать на разницу.
Она была широкобедрая брюнетка с оливковой кожей. Что бы Вик себе ни думал, а она и впрямь пропутешествовала по гало от мира к миру, начав карьеру двухлеткой на руках Эмиля Бонавентуры. Он называл ее Эдит, невесть почему, и, хотя она совсем не походила на него, старался не ронять. Почти сорок лет прошло. Она понятия не имела, где они начали странствие и зачем, но до сих пор помнила бесконечные тупоносые динаточные грузовозы, некорпоративные ракетные порты, вечера в пыльных барах, где пахло опилками, Мон и барменов, сюсюкающих ей; там ее кормили всякой шнягой из меню и молоком, которое аж посинело от попытки не свернуться. Она заполняла их вакуум – в день встречи и, может быть, на следующий день, пролетая через их жизни дешевым размытым улыбающимся воспоминанием, которое они хранили потом при себе, пока их не догоняло то, что они пытались отрицать.
В детстве Эдит считалась талантливой и красивой девочкой. У нее были красивые ножки. Она рано выучилась играть на аккордеоне и танцевать на столе. Она обладала бескрайней энергией, особенно на публике.
– Что бы ты там ни молол, Вик Серотонин, а мы были сами себе нация. Entradista Эмиль и его Девчонка с Аккордеоном!
– Я про тебя ни разу не слыхал, – ответил Вик.
Иногда это заявление смешило Эдит, а сегодня заставило вспомнить себя-одиннадцатилетку.
– Да ладно, – сказала она, – расслабься. Будь как дома. Выпить хочешь? Или рому хватило? – (Вик отвел глаза.) – Думаешь, я не заметила? Не надо ему подсовывать выпивку.
Он уже слышал эти предостережения, так что удивился, когда Эдит вдруг подошла к нему вплотную и спросила:
– Если я тебе отдам тот дневник, ты его оставишь в покое?
– Ну что за шутки, Эдит! – протянул Вик.
* * *
Когда Эмиль Бонавентура прибыл в Саудади, тридцать лет назад, все писали на бумаге.
Так бывает. Все вдруг полюбили бумагу. Все ностальжи-лавочки торговали ею, кремовой или белой, чистой, с исчезающими линиями или с узором из крохотных бледно-серых прямоугольников, и стопки бумаги слабо отсвечивали за окнами лавок, словно то были ниши для мощей или раки. Там продавались блокноты всех видов, в невероятном разнообразии обложек, от древесной коры до имитации серого меха, с голографическими картинками из житий религиозных персонажей Древней Земли, набожно воздевших очи горе со сложенными для молитвы перстами, и стоило перевернуть страничку блокнота в свете ретролавки, как фигуры улыбались и осеняли клиентов крестом.