Книга Жизнь русского обывателя. От дворца до острога, страница 112. Автор книги Леонид Беловинский

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Жизнь русского обывателя. От дворца до острога»

Cтраница 112

Однако Берви-Флеровский описывает здесь не просто верхушку мещанства, но мещанство казанское. А Казань была очень богатым торгово-промышленным городом на Волге. А какой-нибудь Елец, Кромы, Царевококшайск, Вологда? При слабости купечества даже и старшие приказчики там не могли себе позволить ни роскоши, ни простого благосостояния. Даже торгующий мещанин, то есть самостоятельный предприниматель, был по большей части фигурой незначительной. Эко дело, торговля вразнос вареной грушей и грушевым «квасом»! Товар копеечный, а доходы – и того меньше. В 1901–1906 гг. из всех мещан, получивших торговые документы, свидетельство на ярмарочную торговлю получили 0,3 %, свидетельство 1-го разряда – 0,9 %, 2-го – 16 %, 3-го – 56 %, 4-го – 25,4 %. Из свидетельств на «личный промысел», позволявших занимать места приказчиков, торговых агентов и пр., документы 3-го разряда получили 0,1 %, 4-го – 1,6 %, 5-го – 28 %, 7-го – 70,3 % (26; 22–23). При этом необходимо подчеркнуть, что после Великих реформ 1860 – 70-х гг., почти уничтоживших сословные привилегии, ценность купеческих гильдейских свидетельств, ранее дававших эти привилегии, настолько понизилась, что множество отказываются продлевать эти свидетельства и платить гильдейские сборы, а переходят в мещанское сословие. Купеческое звание было лишь знаком престижа, а для жизни оно уже не было нужно.

Мещанское житьишко, особенно в провинции, большей частью было серенькое: «Нужда в доме (густо населенном квартирантами. – Л. Б.) царила постоянно; поминутно занимали друг у друга то напойку чаю, то муки, чтобы домесить квашню, то даже несколько полен дров; и всегда, конечно, старались отдать, – только квасом не считались. Начнет кто-нибудь забегать без всякой нужды, да еще так, что непременно попадет к чаю, – верный признак, что дома совсем плохо; но верхом неприличия было заходить во время еды; во всяком случае, попавший в такой момент, не смотря ни на какие уговоры, не соглашался хоть что-нибудь попробовать, ссылаясь на то, что вот сию минуту только что пообедал или поужинал, хотя бы на самом деле у него и росинки во рту не было… В самые трудные минуты обыкновенно прибегали к закладу икон, конечно, если они были в серебряных окладах. Прилагались самые невероятные усилия, чтобы их выкупить, но нередко приходилось ими поступаться… Но тут кроме моральной стороны была и другая: потерять иконы значило лишиться заручки на черный день» (133; 29–30).

Не бог весть каков был и стиль жизни мещанства: «Весь наш дом представлял из себя точно одну большую семью, где никаких секретов не было, постоянно изливали друг другу свое горе и вечно советовались, и притом большей частью в таких делах, где для советов, казалось бы, и места не оставалось. Говоря это, я, впрочем, разумею исключительно женскую половину; мужчины держались в стороне и даже между собою мало сообщались. Хозяин, как запрет лавку, сейчас же поужинает и спать; столяр, есть ли, нет ли работа, весь день за верстаком, а вечером заберется на печь и там тоненьким старческим голосом напевает разные стихиры; Воронецкий, придя со службы, пообедает и обязательно спать; а затем всегда уходил или в трактир, где с приятелями в складчину по три копейки и распивал чай, или же у кого-нибудь из товарищей играл в карты.

Книг в доме было всего две: у хозяина псалтирь, по которой он учился грамоте, а теперь для этой же цели служила его сыну, да у старшей Воронецкой имелась гадательная книга «Соломон» (133; 31).

Была у мещанства и отрада. Русский народ искони упрекали в сугубом пьянстве. Современники то и дело пишут о пьяных учителях в классах, о пропахших водкой чиновниках из приказной мелкоты, о страдающих национальным недугом актерах и художниках, о хмельных семинаристах и спивающихся дьячках, дьяконах и попах, о вечно пьяных или с похмелья сапожниках, портных и т. д. Но вся эта публика, пившая водку, пившая помногу и постоянно, составляла меньшинство населения, выпивая при этом основную часть из причитающихся на душу российского населения ведер водки; например, в 1899 г. в Новгородской губернии в городах на душу потребление водки составляло 2,18 ведра, а в уездах – 0,36; в Псковской – соответственно 2,27 и 0,29 ведра, в Смоленской – 2,24 и 0,43 ведра (192; 54). А ведь жившее в уездах крестьянство составляло свыше 90 % населения. Оно тоже, конечно, пило, и пило при случае «шпарко», да только пить-то ему некогда было: пахать и косить весь световой день пьяному или с похмелья невозможно, а не будешь пахать и косить – с голоду околеешь. Деревня пила помногу, но редко, по большим праздникам, несколько раз в году, и пила не дорогую водку, а домашние пиво и брагу, которых очень много нужно выпить, чтобы напиться пьяному. Самогон, изделие деревенское, появился только в Германскую войну, когда был объявлен сухой закон: а как мужика на фронт, может быть, на погибель проводить? Каждый день пить можно лишь там, где в работе не требуется больших и постоянных физических усилий либо вообще работы нет, а есть служба – в сапожной либо портновской мастерской, в канцелярии, в школьном классе. И вот, если разделить все количество потребляемого спирта на все население, вместе с крестьянством, то окажется, что пили очень помалу. А если делить преимущественно на городское население, то и выйдет «в плепорции». Простая арифметика.

Пьянство стало одним из элементов традиционной культуры городских низов, и смертность от него в городах и посадах Казанской губернии составляла 8 %, а по губернии в целом – 7 %: снижение шло за счет крестьянства. Оставивший нам яркие картины мещанской жизни в очерках «Нравы Растеряевой улицы» Г. И. Успенский писал: «Трудно не пить на Растеряевой улице».

Вспоминает детство сын портного: «Неожиданно из-под катка раздается пьяное мычание.

– Кто сей, яко скимен, обитаяй в тайных? – спрашивает Пров Палоныч, ничуть, впрочем, не удивившись.

– Аким-печник запил.

Аким… пришел с утра пьяный и завалился в темном углу под катком на ворохе старых лоскутов и кромок. Как проснется, вылезет из-под катка, оборванный и грязный, зеленолицый и лохматый, и будет канючить пятачок на опохмелку.

Запой! Сколько их, запойных пьяниц прошло перед глазами моего детства. Вот картузник Серков стоит, шатаясь у катка, глядит, ничего не видя, мутными красными глазами, не говорит ни слова, только зубами скрипит. Широкая его морда в ссадинах и кровоподтеках, он рван и бос: жена спрятала сапоги и одежонку, а сама убежала к соседям.

А ведь каким щеголем заявляется он в трезвом виде: хозяин, мещанский староста! Рубашка бордовая сатинетовая, вышитая цветами, картуз с матерчатым козырьком надвинут до самых ушей, а из-под картуза завиваются кудри. Держится он хмуро, степенно, все молчит – слова не дощупаешься, только на щеках все время ходят желваки от туго стиснутых зубов.

Сейчас его мучит жгучая жажда опохмелиться, он будет стоять и скрипеть зубами, пока отец не сжалится и не даст меди на шкалик…Сапожник Стулов, здоровенный, бородатый, топорной выделки мужик, стоит и молит:

– Вася, дай двугривенный!

Отец молчит.

– Дай, Вася, эх!

– Шкаликом обойдешься!

– Что мне по моему росту шкалик – однова глотнуть! Дай, бога ради, на полдиковинки!

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация