Право же, ну как не принять таких денди за французского посланника? Иное дело приказчики Перинной линии, Апраксина или Щукина рынка: «Они стоят несколькими ступенями ниже зеркальных: это отражается и в их одежде, и в физиономии, и в ухватках, в самой позиции, в голосе. Умственные способности их притупились при самом развитии, как распуколка от утреннего мороза! Между ними редко можно встретить франтика: все они одеты просто, без всяких вычур и модных утонченностей… В противоположность зеркальным, они, размахивая руками, беспрестанно вздергивая плечи, засучивая рукава, расхаживают по линии, взывают к проходящим:
– Что вам угодно-с? Что вы требуете-с? Господин! Пожалуйте: у нас есть-с халаты, капоты, платья готовыя, фраки, жилеты-с; пальты разныя-с: саки, с талиею, без талии! Барыня! Госпожа! Что вам угодно-с? У нас есть шляпки-с, барнусы… атлас, канифас, канва, марля… Назар! Дай-ка сайку с икрой!» (74; 214–216).
Однако же сивилизасьон коснулся и этих «моветонов»: «Тень прежней патриархальной простоты нравов осталась теперь только между апраксинскими и щукинскими сидельцами; но в последние годы благодетельные лучи просвещения осветили и темные притины (укромный угол. – Л. Б.) обитателей Щукина и Апраксина дворов, и уже многие из последних, копируя гостинодворов, усвоили себе галантерейное обхождение их и заменили великолепными бакенбардами свои ярославские бородки; но за всем этим все еще они составляют жалкую пародию на джентльменов гостинодворских; трудно переработать рыночную натуру на гостинодворский лад» (74; 226).
Так формировалась особая мещанская «галантерейная-с» субкультура – пародия на культуру светского общества: «Не мое бы дело говорить здесь и об образованности гостинодворов, но, хотя слегка, коснусь этой важной статьи. С сожалением должен сказать я, что образование свое начали они не с головы, а с ноги; все они тщательно следят за изменением сюртука, фасона шляпы; многие из них берут уроки в танцевальных классах, некоторые прекрасно пляшут польку, многие из главных (то есть старших приказчиков. – Л. Б.) не пропускают ни одного из зимних бенефисов, в которых из первых рядов кресел наводят с изумительною ловкостью светских львов огромные лорнеты на ложи первого яруса; наконец, все они говорят тоном высокого слога, в простоте словца не вымолвят; но литературные понятия их не простираются далее «Северной пчелы» и романов Поль де Кока. Да чего же больше надобно для них?… В их положении изящный костюм, право, нужнее их головы!..» (74; 226).
Однако приказчик, да еще и петербургский, да еще и гостинодворский, – только казовый конец мещанства. «Коренной» мещанин, перебивавшийся в глухой провинции кое-чем, был более положителен: «Уклад обывательской жизни был до крайности несложен: шесть дней в неделю трудись, в воскресенье ступай к обедне. Придя от нее и пообедавши, обыватель заваливался спать, так как девать времени было решительно некуда; соснет часика три, за чай примется; только что самовар убран со стола, как хозяйка уже принимается ужин ставить; а затем все опять торопятся улечься спать… Но прежде чем улечься, Иван Николаевич внимательно осмотрит, заперт ли сарайчик, на месте ли коровушка; а потом и сам накрепко запрется. Тогда особенно побаивались беглых солдат и крепостных: им обыкновенно приписывались все воровства и другие недобрые дела. Что есть Михеич (будочник. – Л. Б.), обязанный день и ночь заботиться о спокойствии и безопасности обывателей, об этом никто и не вспоминал; а всяк паче всего полагался на крепкие затворы, замки да на верного сторожа – собаку, – их держали почти все, даже съемщики крохотных квартирок» (133; 29–31, 85).
Уклад мещанской жизни действительно был несложен и отличался той строгостью, которая складывается десятилетиями: «Тут огня не зажигали, за стол, когда попало, не садились, – тут на все знали свой час и срок. Так было и теперь: огонь зажгли, когда уже совсем стемнело и воротился из города хозяин… на все имевший для себя и для других твердые правила, какой-то «не нами, глупцами, а нашими отцами и дедами» раз навсегда выработанный устав благопристойной жизни как домашней, так и общественной. Он занимался тем, что скупал и перепродавал хлеб, скотину, и потому часто бывал в разъездах. Но даже и тогда, когда он отсутствовал, в его доме, в его семье… неизменно царило то, что было установлено его суровым и благородным духом: безмолвие, порядок, деловитость, предопределенность в каждом действии, в каждом слове… Теперь, в эти грустные сумерки, хозяйка и девочки, сидя каждая за своим рукодельем, сторожко ждали его к ужину. И как только стукнула наружи калитка, у всех у них тотчас же слегка сдвинулись брови…
Наряд мещанки
Он вошел, снял в маленькой прихожей картуз и чуйку и остался в одной легкой серой поддевке, которая вместе с вышитой косовороткой и ловкими опойковыми сапогами особенно подчеркивала его русскую ладность. Сказав что-то сдержанно-приветливое жене, он тщательно вымыл и туго отжал, встряхнул руки под медным рукомойником, висевшим над лоханью в кухне. Ксюша, младшая девочка, потупив глаза, подала ему чистое длинное полотенце. Он не спеша вытер руки, с сумрачной усмешкой кинул полотенце ей на голову, – она при этом радостно вспыхнула, – и, войдя в комнату, несколько раз точно и красиво перекрестился и поклонился образничку в угол…
Первый ужин у Ростовцевых тоже крепко запомнился мне… Подавали сперва похлебку, потом, на деревянном круге, серые шершавые рубцы, один вид и запах которых поверг меня в трепет и которые хозяин крошил, резал, беря прямо руками, к рубцам – соленый арбуз, а под конец гречишный крупень с молоком…» (24; 6, 60–61).
У всех вызывают смех московские мещанки или купчихи из пьес А. Н. Островского, полагавшие, что есть «белая арапия» и «черная арапия», да что фараон из моря стал показываться. Но вот свидетельство современника этих вестовщиц, описывающего, правда, не Замоскворечье, а Вологду середины XIX в.: «По части внутренней политики… тогдашний обыватель знал, что есть поляки, но они «Варшаву проспали» (ходило тогда такое выражение, едва ли не официальное. – Л. Б.), и теперь их бояться нечего; знал еще, что где-то далеко – на Кавказе – водятся черкесы, бедовый народец, но им «наши» тоже спуску не дают; об евреях, конечно, всякий твердо помнил, что они Христа распяли, но где они теперь и чем занимаются, этим никто не интересовался. Настоящую внутреннюю политику для обывателя составляли подушные, постойные, рекрутские наборы, всякое божеское попущение… Обыватель знал, что есть немцы, – все доктора из немцев; потом французы, – те были в двенадцатом году в Москве; да есть еще неверные турки, то ж агаряне, – за грехи наши град Христов у них в руках; знали обыватели еще поговорку: «Пропал, как швед под Полтавой», но все ли шведы извелись в ту пору, или и теперь водятся, об этом обыватель не задумывался… Хотя в Вологде, не говоря уже об уездном училище и гимназии, существовали два приходских училища, где обучение, помнится, было бесплатное, однако настоящий обыватель как-то сторонился их – там, вишь, учили по гражданской печати, – потому даже целые купеческие фамилии в силу традиции посылали своих детей к черничкам и дьячкам» (133; 69). Надо полагать, Пантелеев, известный революционер-демократ 1860-х гг., слегка преувеличил характерные черты дореформенного «темного царства», но что они были именно характерными – сомнений нет.