Даже и среди столичного мещанства, на общем высоком фоне, выделялись иные мещане. Москва искони считалась городом купеческим: «Много купечества было в Московской городской думе, но среди гласных думы были люди и другого сословия – мещанства, ремесленников, имена которых были довольно популярны в Москве. Кто из старых москвичей не помнит гласного думы Давида Васильевича Жадаева, имевшего в Зарядье ящичную мастерскую? Или Николая Андреевича Шамина – скорняка по профессии? Он в полном смысле – прирожденный мемориалист и любитель Российской словесности; ни одна юбилейная дата того или другого писателя, ученого, общественного деятеля не проходила без того, чтобы Николай Андреевич не напоминал об этом городской думе» (15; 52).
Подобные люди, бывшие скорее исключением, в некотором роде составляли соль русской земли, а главное – осознавали себя хранителями национальной идеи.
‹…›Так как я ел только похлебку и арбуз, хозяин раза два покосился на меня, а потом сухо сказал:
– Надо ко всему привыкать, барчук. Мы люди простые, русские, едим пряники неписаные, у нас разносолов нету…
И мне показалось, что последние слова он произнес почти надменно, особенно полновесно и внушительно, – и тут впервые пахнуло на меня тем, чем я так крепко надышался в городе впоследствии: гордостью.
Гордость в словах Ростовцева звучала вообще весьма нередко. Гордость чем? Тем, конечно, что мы, Ростовцевы, русские, подлинные русские, что мы живем той совсем особой, простой, с виду скромной жизнью, которая и есть настоящая русская жизнь и лучше которой нет и не может быть, ибо ведь скромна-то она только с виду, а на деле обильна, как нигде, есть законное порождение исконного духа России, а Россия богаче, сильней, праведней и славней всех стран в мире… Да, впоследствии я узнал, что далеко не один Ростовцев говорил в таком роде, то и дело слышал эти мнимо смиренные речи – мы, мол, люди серые, у нас сам государь Александр Александрович в смазных сапогах ходит, – а теперь не сомневаюсь, что они были весьма характерны не только для нашего города, но и вообще для тогдашних русских чувств. В проявлениях этих чувств было, конечно, много и показного, – как, например, играла каждая чуйка на каждом перекрестке, завидев в пролет улицы церковь, снимая картуз, крестясь и чуть не до земли кланяясь; с игры то и дела срывались, слова часто не вязались с жизнью, одно чувство сменялось другим, противоположным…
Таких, как он, конечно, было мало. По роду своих занятий он был «кулак», но кулаком себя, понятно, не считал, да и не должен был считать: справедливо называл он себя просто торговым человеком, будучи не чета не только прочим кулакам, но и вообще очень многим нашим горожанам. Он, случалось, заходил к нам, своим нахлебникам, и порой вдруг спрашивал, чуть усмехаясь:
– А стихи вам нынче задавали?…
Он слушал, прикрывая глаза. Потом я читал Никитина: «Под большим шатром голубых небес, вижу, даль степей расстилается…». Это было широкое и восторженное описание великого простора, великих и разнообразных богатств, сил и дел России, и когда я доходил до гордого и радостного конца, до разрешенья этого описания: «Это ты, моя Русь державная, моя родина православная!» – Ростовцев сжимал челюсти и бледнел.
– Да, вот это стихи! – говорил он, открывая глаза, стараясь быть спокойным, поднимаясь и уходя, – вот это надо покрепче учить! И ведь кто написал-то? Наш брат мещанин, земляк наш!» (24; 61–64).
Конечно, среди мещанства Ростовцевы были исключениями. Но именно они дали России журналиста и историка Н. А. Полевого, восставшего против баснословно-романтической карамзинской «Истории государства Российского», а если точнее – против истории князей и царей, и впервые попытавшегося написать «Историю русского народа»! Именно из этой среды выбились поэты А. В. Кольцов, И. З. Суриков и помянутый Ростовцевым (точнее, И. А. Буниным) И. С. Никитин, создавшие берущие за душу и выжимающие слезу гордости поэтические картины Русской земли.
Глава 11
Рабочий люд
Горожане в лице императора и высшей бюрократии управляли страной, горожане служили, горожане торговали. Но кому то ведь надо было и работать руками, то есть производить так называемые материальные ценности. Для этого в городах, посадах, местечках и заводских поселениях и скапливался весьма неоднородный по составу рабочий люд – работные люди, как их называли в старину.
Преимущественно по окраинам городов вокруг предприятий скучивались по зажиточному крепкие или, напротив, ветхие и убогие дома-избы городских рабочих – рабочие слободы. С началом урбанизации и появлением многоэтажных доходных домов масса рабочих снимала углы или даже небольшие квартиры. Но имелся и особый тип коллективного, так сказать, рабочего жилища, также участвовавший в формировании облика русского города, – рабочая казарма.
Там, где скапливались массы временных рабочих-сезонников, например в районах каменноугольных шахт и рудников, владельцы предприятий строили легкое дешевое жилье для сезонников по типу солдатских казарм: огромное неразгороженное помещение, с одним проходом сбоку или в центре или с двумя проходами, заполнялось в два яруса дощатыми нарами, стоявшими в два-три ряда. Обычно у таких казарменных жильцов не было ни постели, ни постоянного места для сна, и спали здесь нередко посменно, в соответствии с рабочими сменами. Немногим лучше могло быть обиталище и постоянных рабочих, даже и в больших городах: «Мастерская, – вспоминал рабочий-слесарь, – находилась в доме Шаблыкина, угол Тверской и Газетного переулка, место бойкое, центр города… В мастерской работало 16 мастеров и 19 мальчиков. Спальня была для всех общая, внизу были общие полати-помост, и мастера спали на них вповалку, рядышком все 16 человек. Между полатями и стеной – аршинный проход, над полатями нижними были верхние полати для учеников, которые спали тоже вповалку. Все кишело паразитами – вшами и клопами… Осенью 1882 года хозяин наш перевел мастерскую в свой дом, на Житную улицу. Здесь условия жизни для рабочих стали лучше: в спальнях были сделаны койки-нары, одна нара на двух человек, перегороженные посередине доской; проходы спальни были просторные ‹…›. В 1886 году я… поступил работать в другую мастерскую – слесарное заведение Куприянова на 4-й Ямской. Здесь распорядки были даже хуже той мастерской, где я работал раньше… Рабочих работало около 40 человек. Спальни были очень скверные…» (184; 392–393, 395).
Фабричные рабочие за обедом
Однако в конце XIX в. некоторые предприниматели для постоянных квалифицированных рабочих стали строить капитальные каменные благоустроенные казармы, часто двухэтажные. Из просторного вестибюля на второй этаж вела широкая лестница, оба этажа были с очень высокими потолками, широкими, хорошо освещенными через торцовые окна коридорами и довольно просторными комнатами, рассчитанными на одну семью; разумеется, одинокие рабочие жили в таких комнатах по несколько человек. Например, познакомиться с такой казармой можно в текстильном Орехово-Зуеве под Москвой, где, кроме того, сохранились фабричная школа для детей рабочих и больничный городок с великолепными корпусами и палатами, которым может позавидовать любая современная больница. А вот сделанное московским студентом-юристом описание Раменской текстильной мануфактуры 1890-х гг. (ее огромные краснокирпичные корпуса с датами постройки на фронтонах может увидеть проезжающий по Казанской железной дороге пассажир): «После обеда мы осмотрели… жилища рабочих: комнаты чистые и просторные для семейных, которым позавидует любой московский студент. В просторных коридорах устроены очаги с отдельной для каждой семьи заслонкой, чтобы не было ссор. Отопление этих очагов было центральным, и кушанья готовились горячим воздухом. Для холостых рабочих были общежития, гораздо лучше содержавшиеся, чем студенческие. Для фабричных рабочих были школа, больница, аптека, баня, театр, качели, каток, ледяные горы. Благодаря таким заботам не было текучки рабочей силы. Всякий, кто попадал на Раменскую мануфактуру, оставался там навсегда, и квалификация рабочих была очень высокой» (122; 147).