Не менее уничижительную характеристику, только другой стороны нравов в ту же эпоху, дал свету еще один человек – профессор Петербургского университета, крупный чиновник Министерства народного просвещения и цензор А. В. Никитенко, автор знаменитейшего дневника. В силу обстоятельств Никитенко, происходившему из крепостных крестьян, привелось уже в молодости близко узнать петербургскую аристократию. Будучи студентом университета, он жил на квартире декабриста князя Е. П. Оболенского, учителем младшего брата которого был, а затем на тех же правах жил в аристократическом семействе Штеричей. Думается, рассуждения Никитенко заслуживают быть приведенными в возможно более полном виде.
О маленьком Оболенском, Дмитрии Петровиче, он пишет: «Этот юноша всегда был строптивого нрава. Я усердно старался внушить ему кое-какие хорошие правила и обуздать его буйную волю. Поставив себе это целью, я терпеливо переносил все огорчения, все грубости, коими его своенравие щедро осыпало меня. Изредка только удавалось мне пробудить в нем добрые чувства, да и то были лишь минутные вспышки. Со времени же несчастия его брата он сделался совершенно несносен. Я пробовал кротко увещевать его, но в ответ получил несколько грубостей и наши отношения крайне натянуты.
И. В. Тарханов. Портрет Г. А. Куклинской. 1831 г.
А между тем он остер, не лишен способностей, одарен твердой волей. Но острота его направлена исключительно на изворотливость… сила же воли в нем в заключение превратилась в своеволие. Причина тому следующая. Отец, добрый человек, в младенчестве отдал его в распоряжение двух гувернеров, француза и немца, которые научили ребенка болтать на иностранных языках, но не дали ему ни здравого смысла, ни нравственных понятий. Князек рос, а с ним и прирожденные ему пороки. Когда его привезли из Москвы в Петербург и поручили брату, он был уже в полном смысле слова шалун. Его поместили в один из французских пансионов, где учат многому, но не научают почти ничему; он еще более усовершенствовался в разных шалостях. Брат его человек очень хороший, но, по ложному пониманию Шеллинговой системы, положил: «ничем не стеснять свободы нравственного существа», то есть своего братца… Впрочем, это едва ли не применимо к воспитанию почти всего нашего дворянства, особенно самого знатного. У нас обычай воспитывать молодых людей «для света», а не для «общества». Их ум развивают на разных тонкостях внешнего приличия и обращения, а сердце представляют естественным влечениям. Гувернер француз ручается за успех «в свете», а за нравственность отвечает один случай.
Почти то же следует сказать и об общественном воспитании у нас. Добрые нравы составляют в нем предмет почти посторонний. Наука преподается поверхностно. Начальники учебных заведений смотрят больше в свои карманы, чем в сердце своих питомцев. В одном только среднем классе заметны порывы к высшему развитию и рвение к наукам. Таким образом, по мере того, как наше дворянство, утопая в невежестве, малопомалу приходит в упадок, средний класс готовится сделаться настоящим государственным сословием» (127; I, 4–5).
Что касается Д. П. Оболенского, то, по-видимому, охарактеризованное воспитание принесло свои плоды: об этом человеке ничего неизвестно, хотя род этот дал России немало выдающихся людей. Попутно отметим, что в понятие «шалун» в ту пору вкладывалось несколько иное содержание, нежели сегодня. Шалуном могли назвать и взрослого светского человека, отличающегося грубыми и оскорбительными для людей проказами, дерзким поведением, в том числе и с женщинами, даже буйством, мотовством, разгулом, пьянством, но без уголовных последствий. Впрочем, иной раз «шалунов» высылали в имения или в провинциальные города под надзор полиции, а то и на Кавказ, и даже сдавали в солдаты. Например, «шалуном» был известный читателю Долохов из «Войны и мира» Л. Н. Толстого, прообразом которого был печально знаменитый Ф. П. Толстой-Американец. Впрочем, о шалунах-аристократах мы еще поговорим в своем месте.
Любопытной представляется история перехода Никитенко в дом госпожи Штерич. Родственница Оболенских, она якобы приняла участие в судьбе бедного молодого человека и предложила ему поселиться у нее, обещая комнату и стол; наивный студент «жестоко терзался мыслию, что не буду иметь в этом доме никакой определенной должности, которая избавляла бы меня от печальной необходимости получать кров и пищу даром. Напрасные терзания. Светская женщина, конечно, умеет обрабатывать свои дела лучше, чем неопытный студент угадывать ее намерения» (127; I, 7). За обедом благодетельная аристократка дала понять Никитенко, что ей «не будет противно», если он будет читать ее сыну русскую словесность и некоторые другие науки!.. О, конечно же, если у него будут свободные часы! Таким образом, под видом благодеяния наша аристократка получала бесплатного учителя для сына: комната в большом доме на антресолях немногого стоила, а лишний человек за столом богатой помещицы, получавшей продукты из деревни в виде оброка, не мог объесть ее.
«Сын г-жи Штерич – молодой человек 17 лет. У него, кажется, доброе сердце и ясный ум… Он получил отличное воспитание, в котором нравственность не считалась делом случайным. Не лишен он и некоторых познаний. Мать его в этом отношении поистине редкая женщина. Она имеет здравые понятия о воспитании и думает, что русский дворянин не должен быть всем обязан своим рабам, но также кое-чем и самому себе. Она путешествовала с сыном по Германии и по Италии, стараясь совершенствовать его воспитание» (127; I, 7).
Действительно, молодой Штерич, видимо, был человек незаурядный. Блестящий аристократ, известный писатель и меломан граф В. А. Соллогуб с сожалением вспоминал его раннюю смерть и отметил огромную роль талантливого пианиста Штерича в жизни композитора М. И. Глинки. Кстати, род Штеричей был новый: все эти Штеричи, Депрерадовичи, Шевичи, Милорадовичи были балканского происхождения, главным образом сербского, переселившись в Россию в XVIII в., в основном в его середине.
«Сам молодой человек, – продолжает Никитенко, – мне нравится. Он набожен без суеверия, по влечению сердца, и это одно уже ставит его выше толпы нашего знатного юношества, которое полагает гордость своих лет и звания в том, чтобы не уважать ничего, что уважается другими. Его можно упрекнуть разве в том, что он вообще мало размышлял и не доходит до глубины вещей» (127; I, 7).
В нашем современном, исключительно мещанском (в старом понимании этого слова) обществе, как когда-то и в старом мещанстве, рельефно проступает восхищение русским дворянством, аристократией. Одна дама несколько лет назад даже издала книжку, посвященную воспитанию русского дворянина. Естественно, воспитанию блестящему. Но при этом она опирается исключительно на… «Письма к сыну» английского лорда Честерфилда, которые даже суть не письма, а лишь нравоучительно-этическое эссе: эпистолярный жанр в ту пору был очень популярен в литературе.
Встречаясь в гостиной Штеричей с высшим обществом Петербурга, Никитенко вынес не слишком благоприятное впечатление о нем: «До сих пор я успел заметить только то, что существа, населяющие «большой свет», сущие автоматы. Кажется, будто у них совсем нет души. Они живут, мыслят и чувствуют, не сносясь ни с сердцем, ни с умом, ни с долгом, налагаемым на них званием человека. Вся жизнь их укладывается в рамки светского приличия. Главное правило у них: не быть смешным. А не быть смешным, значит рабски следовать моде в словах, суждениях, действиях точно так же, как и в покрое платья. В обществе «хорошего тона» вовсе не понимают, что истинно изящно, ибо общество это в полной зависимости от известных, временно преобладающих условий, часто идущих вразрез с изящным. Принужденность изгоняет грацию, а систематическая погоня за удовольствиями делает то, что они вкушаются без наслаждения и с постоянным стремлением как можно чаще заменять их новыми. И под всем этим таятся самые грубые страсти. Правда, на них накидывается покров внешнего приличия, но последний так прозрачен, что не может вполне скрыть их. Я нахожу здесь совершенно те же пороки, что и в низшем классе, только без добродетелей, прирожденных последнему. Особенно поражают меня женщины. В них самоуверенность, исключающая скромность… Я знаю теперь, что «ловкость» и «любезность» светской женщины есть не иное что, как способность с легкостью произносить заученное, и вот правило этой ловкости и любезности: «одевайся, держи ноги, руки, глаза так, как приказала мадам француженка, и не давай языку своему ни минуты отдыха, не забывая при том, что французские слова должны быть единственными звуками, издаваемыми этим живым клавишем, который приводится в действие исключительно легкомыслием». В самом деле, знание французского языка служит как бы пропускным листом для входа в гостиную «хорошего тона» (127; I, 11).