Книга Жизнь русского обывателя. От дворца до острога, страница 79. Автор книги Леонид Беловинский

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Жизнь русского обывателя. От дворца до острога»

Cтраница 79

С другой стороны, множество таких же русских интеллигентов видели основой дальнейшего развития России использование западного опыта. И здесь были свои умеренные консерваторы, либералы-постепеновцы и радикалы – от президента Вольного экономического общества адмирала графа Н С. Мордвинова и статс-секретаря Его Величества графа М. М. Сперанского до декабристов, гегельянцев-западников 40-х гг., революционных демократов 60-х гг. и неогегельянцев конца XIX – начала ХХ в. Несмотря на кажущиеся различия с теми, о ком было сказано выше, у них, по словам Герцена, как у Януса, было два лица, но билось одно горячее сердце, согреваемое любовью в России. И здесь не было каких-либо четких теорий, а были литературно-критические статьи, письма, стихи, беллетристика, где в художественных образах излагались весьма расплывчатые мысли; да и некоторые вышеуказанные консервативно-славянофильско-почвенническо-народнические постулаты не отвергались с кондачка.

Если в XVIII в. перед мыслящей частью русского общества, от императрицы Екатерины II до Д. И. Фонвизина и А. Н. Радищева (а особенно у русских масонов), стояли нравственные проблемы воспитания добродетелей и пробуждения мышления в человеке («тесания дикого камня человеческого сердца»), то в XIX в. возникли более практические проблемы: формы государственного правления, крестьянский вопрос, то есть отмена крепостного права, аграрный вопрос, то есть вопрос о земле – после отмены крепостного права, и национально-вероисповедный вопрос.

Для интеллигенции практический подход к решению этих проблем выражался, в основном, в прекраснодушных рассуждениях в салонах и в писаниях, а в лучшем случае, в более или менее эффективной работе в правительственных или в общественных учреждениях. Лишь мизерная часть несомненной интеллигенции, нетерпение которой подогревалось медлительностью социального прогресса, перешла на пути революционной пропаганды, а затем и революционного террора. Резко враждебно относившийся и к Февральской революции, и к Октябрьскому перевороту барон Н. Е. Врангель, оценивая русскую интеллигенцию и ее борьбу, писал: «Отдельные незначительные выступления против существующего порядка были, но они не являлись попыткой получить права, а были просто протестом. Эти бунты и протесты, совершаемые отдельными людьми и группами, более зрелыми (курсив наш. – Л. Б.), по сравнению с остальным населением, были не борьбой широких слоев, а пророчеством грядущих битв» (44; 100). Думается, этому человеку, умному и «критически мыслящему», то есть интеллигентному, можно верить. Эти «отдельные люди и группы» – была именно несомненная интеллигенция, ибо идеологи террора были и его единственными практиками и отдавали свои жизни в обмен на жизни тех, в ком они видели врагов народа, и только тех: у террориста Каляева была возможность без риска бросить бомбу в великого князя Сергея Александровича и спастись, но в коляске с «мишенью» сидели жена «мишени», великая княгиня Елизавета Федоровна, и два их малолетних племянника, и покушение было отложено: жена и дети были «не причем»; а в следующий раз обстоятельства были таковы, что Каляев не мог избежать ареста. Дети «Молодой России», 16 – 18-летние юноши и девушки, при арестах считали своим революционным долгом «оказать сопротивление», но не считали возможным стрелять в тех, кто арестовывал их – в солдат и офицеров, которые были «не причем»; они стреляли в потолок или просто извлекали револьверы, а за это следовало повешение. Тем и отличается народнический и эсеровский террор от террора последующего, идеологи которого, сидя в безопасности в Париже, Цюрихе, Женеве или в Московском Кремле, направляли других на исполнение своих замыслов.

Интеллигентское прекраснодушие сформировалось в начале XIX в. и должно было закончиться в его конце. Так уж случилось, что чиновник от духовного ведомства или от ведомства народного просвещения со всем упорством узколобости встал на пути постепенного прогресса. Мертвенная голова обер-прокурора Священного синода К. П. Победоносцева повсюду выглядывала из-за государственных кулис, и сам Александр III, к тому же по случайности взошедший на престол и неподготовленный к нему соответствующим образованием, несмотря на свои высокие человеческие качества, прислушивался к суфлированию своего воспитателя. Едва ли не главными для них стали национальный и вероисповедный вопросы. К этому времени и принадлежат ограничения в средней и высшей школе и в чинопроизводстве на государственной и военной службе для евреев иудейского вероисповедания и поляков-католиков (еврей и поляк, перешедшие в православие, считались русскими), запрещение официального употребления украинского языка и репрессии против совершенно безобидных сектантов – молокан, толстовцев, лишь отвергавших ложь казенной церкви. И в это же время на почве экономического соперничества в городах «черты оседлости» прокатились первые еврейские погромы. Все это возмутило русскую интеллигенцию всех «уровней» – от студенчества до профессуры и послужило причиной роста интеллигентской оппозиционности и революционности: «больная совесть» русского интеллигента не могла смириться с несправедливостью. «Уваровская формула «православие, самодержавие и народность», которая в первые времена провозглашалась с трубным гласом, так сказать, при веянии знамен, понемногу принизилась, упростилась; из политического гимна она превратилась в школьную прибаутку. Смешение принципов национального и религиозного достигло последних пределов уродства. Только православный считался истинно русским, и только русский мог быть истинно православным. Вероисповедной принадлежностью человека измерялась его политическая благонадежность. Ясно, что такое отношение к важнейшим вопросам духовной жизни низводило их на степень чего-то служебно-зарегламентированного, в чем проявлению личности не было места и в чем открывался необъятный простор лицемерию. И вот, я не могу иначе назвать всю тогдашнюю систему, как школой лицемерия. Это было политическое ханжество, в предмет которого никто в душе своей не верил… Время, о котором пишу, – восьмидесятые годы, – было трудное для человека с ясным, ненасилованным сознанием… Избранничество русского народа перед всеми другими, национальное самомнение, утрата национальной объективности в суждениях и замена ее националистической субъективностью, смешение принципа религиозного с национальным в делах веры и отсюда оправдание политических преследований в делах веры, постепенное выделение «народа» не как общей государственной массы, а как культурно незатронутой обособленности, носительницы специальных даров, внушающей бережность к этой самой незатронутости и в конце-концов – священная идея «народа-богоносца» и какой-то духовный культ духовной некультурности. Вот что понемногу вырабатывалось, вот что двигало тогдашними отношениями к вопросам жизни общественной и государственной; все это проникало собой тогдашние официальные теории воспитания, тогдашние мероприятия и даже тогдашнее законодательство ‹…›. У нас не умели никогда верить безотносительности заявлений иноверца в области этих вопросов. Когда человек поднимал голос и нельзя было придраться к нему лично, всегда находились аргументы, подтачивающие беспристрастность его заявлений. Говорили: «Ну да, известное дело, он получил заграничное воспитание», или: «У него бабушка лютеранка», или: «У него фамилия польская», или: «У него мать католичка» и пр. и пр. (42; 57–58, 63–64, 118). Писал это не какой-нибудь революционный демократ-разночинец, а камергер двора, директор Императорских театров, князь-рюрикович С. М. Волконский. Это крик больной совести интеллигента, исторгнутый косным национализмом и казенным православием.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация