Вещмешок Смугляка Гардинера, казалось, был размером всего вполовину любого другого, зато в нем содержался, похоже, неисчерпаемый запас еды и сигарет (выторгованных на черном рынке, добытых или украденных) – маленьких чудес, за которые он удостоился еще одного имени – Черный Принц
[12]
. Только он кинул Дорриго Эвансу жестянку португальских сардин, как вишисты принялись молотить по селению из семидесятипяток, крупнокалиберных пулеметов и с единственного самолета, вылетевшего на свободную охоту пострелять. Только все это, казалось, происходило в другом месте, а потому они пили французский кофе, который отыскал Джимми Бигелоу, и трепались в ожидании, когда приказы или война доберутся до них.
Кролик Хендрикс, хлипкий мужичонка с плохо подогнанными зубными протезами, заканчивал рисунок на обороте почтовой открытки с видом Дамаска, который должен был послужить заменой расползающейся фотографии жены Шкентеля Бранкусси, Мэйзи. Мелкие трещинки паутиной расползлись по ее лицу, а то, что еще осталось от слоя с изображением, свернулось в такое множество крохотных осенних листочков, что об облике женщины теперь приходилось лишь догадываться. Карандашный рисунок Хендрикса запечатлел ту же позу и шею, однако изображение вокруг глаз больше отдавало Мэй Уэст
[13]
и куда больше отдавало оно Мэй Уэст вокруг груди, открытой настолько, насколько Мэйзи не посмела бы открыть никогда, вообще вид получился более откровенным и соблазнительным, говорившим о вещах, о которых Мэйзи заговаривала редко.
– Объясни мне, – говорил Джимми Бигелоу, – почему мы косим пулеметами цепи черных африканцев, сражающихся за Францию, которые с не меньшим рвением убивают нас, австралийцев, сражающихся за англичан на Ближнем Востоке?
Рисунок (вызвавший сомнения в подлинном сходстве с оригиналом, а потому воспринятый как неведомое блудодейство) обеспокоил Шкентеля Бранкусси. Но поскольку все остальные решили, что жена его выглядит прекрасно, он предложил Кролику Хендриксу в уплату за него свои часы, заявляя, что это его девушка. Кролик от платы отказался, взялся за свой альбом и принялся рисовать групповой портрет отряда за утренним кофе.
– Это ж даже, мать ее, восточнее, дрючь ее, Австралии, – сказал Джек Радуга. У него было лицо отшельника, выражался же он как портовый грузчик, хотя сам, фермер, выращивавший хмель, не был ни тем ни другим. – Это ж север. Чего ж дивиться, что мы в толк не возьмем, где тут следующее селение. Мы ж даже не знаем, где находимся. Это ж далеко, мать его, на север.
– Ты всегда был комунякой, Джек, – отозвался Смугляк Гардинер. – Ставлю двенадцать к одному, что уже к завтраку я буду трупом. Справедливей этого не предложишь.
В ответ Джек Радуга сообщил, что с большей охотой пристрелил бы его враз и прямо на месте.
Дорриго Эванс выложил десять шиллингов при двадцати к трем на то, что сержант уцелеет на войне.
– Лады, – кивнул Джимми Бигелоу. – Поддерживаю. Ты выживешь, Смугляк.
– Бросьте в воздух две монетки, – заговорил Гардинер, доставая из мешка у себя в ногах бутылку коньяка и наливая каждому по чуть-чуть в кофе, – и можете ставить на то, как выпадет, только по факту, если на обеих три раза подряд выпадут орлы, все равно статистически достаточно вероятно, что и в следующий раз обе опять лягут орлами. Так что можно опять ставить на двух орлов. Каждый бросок всегда – первый. Ну, разве не миленькая теория?
Секунду спустя война добралась-таки до них. Дорриго Эванс стоял рядом с креслом, наливал кофе, а Рачок Берроуз только прибыл с полевой кухни с горячим термосом, содержавшим их завтрак, когда они услышали на подлете снаряд семидесятипятки. Смугляк Гардинер вскочил с кресла, ухватил Дорриго Эванса за руку и повалил на землю. Взрыв пронесся по ним космической волной.
Когда Дорриго открыл глаза и огляделся, голубое кресло вместе с маленькой серебряной рыбкой исчезло. Посреди тучи пыли стоял какой-то арапчонок. Ему заорали, чтоб ложился, а когда мальчишка и ухом не повел, Рачок Берроуз встал на колени и стал махать ему, мол, ложись, а когда и это не возымело действия, вскочил и побежал к мальчишке. В этот миг вдарил другой снаряд. Силой взрыва арапчонка швырнуло на них, горло его располосовала шрапнель. Он умер прежде, чем кто-то добрался до него.
Дорриго Эванс повернулся к Смугляку Гардинеру, все еще державшему его. Рядом с ним Кролик Хендрикс снова совал себе в рот пыльные зубные протезы. От Рачка Берроуза ничего не осталось.
– Люблю я держать свои ставки при себе, – выговорил Черный Принц.
Дорриго хотел уж было ответить, но тут с дальнего фланга прилетел на свободную охоту вражеский самолет. Взмыв над ними, самолет тут же обратился в клуб черного дыма. Вывалившаяся из него крапинка распустилась в парашют, и стало ясно, что летчик спасся. Летуна ветром несло на них, и Петух Макниз подхватил винтовку одного из киприотов и прицелился. Дорриго Эванс отбил дуло в сторону, веля не мудить белым светом.
– А Рачок?! – завопил Петух Макнис, к губам у него прилипла щебенка, а глаза дико таращились белыми шарами. – Это что, тоже мудеж белым светом? А мальчишка тот? Так, что ли?
Лицо у Петуха было такое, что казалось красивым, только оно, как отметил Джек Радуга, если вблизи поглядеть, вроде как из запчастей собрано. Слава о нем, как о непутевом солдате, следовала за ним неотступно, и когда он снова вскинул винтовку к плечу, прицелился и выстрелил, все удивились: Петух попал в цель. Парашютист дернулся, словно его тряхнуло неожиданным резким порывом ветра, потом разом обвис.
Позже в тот день, когда они наконец ели уже простывшую кашу, которая была в горячем коробе, что принес Рачок Берроуз, никто не сел рядом с Петухом Макнизом.
14
И все пошло своим чередом: шуточки, россказни, несчастные дураки, которые так и не вернулись обратно, дворец в Триполи, реквизированный под центр отдыха Австралийских имперских войск (АИВ), азарт игр в орлянку двумя монетами, в «корону и якорь», пиво и братва, работницы в комнатке, заглянувшие из коридора, чтобы позвать сыграть в орлянку и убедиться, не улыбнется ли им удача, футболяныч в горных селениях против сирийских мальчишек. А потом, после того как они сдались, на Яве – сборщицы чая в мокрых саронгах, которые, как они, случалось, видели, возвращаясь из походов за хворостом, становились такими красавицами, переодевшись в сухие саронги и выбрав гнид друг у друга из волос. «Господи, – бормотал Галлиполи фон Кесслер, когда они проходили мимо такого, – вот оно, сущее для меня наказание».
Однако наказание их только-только начиналось. Через полгода их посадили в грузовики и повезли к побережью по пути к месту нового строительства в Сиаме. На берегу тысячу пленных запихали, точно сардины в банку, в грязный трюм какой-то проржавевшей посудины и три дня волокли по морю до Сингапура, а потом отправили пешим маршем в лагерь для военнопленных Чанги. Место было приятное: двухэтажные белые бараки, симпатичные на вид и полные воздуха, аккуратные газоны, опрятно одетые солдаты-осси
[14]
, подтянутые и сытые, офицеры с щегольскими тросточками и красными вставками на носках, прекрасный вид на Джохорский пролив и огороды под овощи.