«Иди, Брэдли, иди». Но он не мог. Отравляющий голос безумия в его голове внушал: «Все бессмысленно. Она уже мертва. Все, что ты найдешь, так это ее труп».
Груда бетонного лома, о которую он чуть не запнулся, лежала посреди тротуара. Казалось, какой-то ребенок изрисовал ее черной краской…
Он замер. Наклонил голову и тяжело опустился, пытаясь сфокусировав взгляд. Острые бетонные углы и мазки краски медленно сложились в очертание:
Носорог, с массивным рогом и тяжелыми копытами, несся на него.
С губ сорвался тихий всхлип. Он инстинктивно узнал его: это чувство разрушения и ожесточенности, что таится в повседневности, поджидая, чтобы наброситься на вас. Едва дыша, несчастный медленно выпустил изображение оборванца между пальцами. Он увидел это в ворохе чернильных линий – носорога нарисовала та же рука. «Ты знаешь еще кое-что, – подумал он. – Где бы она ни была, она рисует». Вместо хлебных крошек она оставляет за собой след из чернил и краски.
«Иди, Брэдли». Но он не пошел – побежал.
Глава 26
– Гаттергласс этого не говорил, но я совершенно уверен: мать меня стыдилась. Ну-ну, к чему это остолбенение. Я не ищу сочувствия; просто хочу объяснить, обрисовать ситуацию, чтобы ты поняла, почему она сделала то, что сделала.
Она, наверно, разочаровалась, когда я родился с этими пальцами, кости которых так просто сломать, с этими глазами, которые могут различить лишь семь цветов. Ее сын был столь ничтожен по сравнению нею – она была Богиней, городом, а я? Плачуще-какающим кульком, постоянно ноющим, чтобы его покормили.
Как-то я спросил Глас, был ли мой отец человеком, и, хотя она ответила, что не знает, думаю, или мой старик, или кто-то из его родни наверняка был. Нарушил, так сказать, чистоту породы.
Знаю, знаю, слезы наворачиваются на глаза и все такое. Но из песни слова не выкинешь. Конечно, я все равно остаюсь сыном Богини, и у этого есть свои преимущества. Если бы она просто бросила меня на произвол судьбы, мои руки стали бы сильными, словно балки, и я мог бы обгонять поезда. Но для того, к чему она меня готовила, этого было недостаточно.
Мать Улиц жаждала большего: она хотела, чтобы ее сын блистал, словно Темза летним днем. Ей были нужны мои кости, чтобы поддержать фундамент города, и, более того, она хотела, чтобы я служил доказательством ее существования, нес ее имя.
Она повела меня на восток, к докам, хотя тогда старый порт Лондона принадлежал Выси. Она шла, завернувшись в тряпье, подле нее – одна только Флотили я, храбрейшая Кошка из свиты. Стоило Матери Улиц пройти мимо, как в уличных знаках просыпалось желание перестроиться, но она повелела им сдерживаться.
Она шла дорогами, мощенными булыжником, рыбьей чешуей и городскими нечистотами, опиумом и узловатыми веревками – старыми путями, ибо как Высь ни старался, он не мог облагородить доки. Они оставались верны духу Матери Улиц, даже когда он воздвиг над ними свои башни.
Она проходила вдоль каналов, и обломки старых чайных клиперов восставали из глубин, желая вернуться во дни, когда приносили ей дань. Она отправляла их обратно на дно, любезно, но поспешно: ее не должны были видеть. Флотилия шла за нею по пятам, мяукая у лодыжек госпожи, и она поглаживала ее шиферными пальцами. Она пробирались вперед, со мною на руках, напевала походные матросские песенки, чтобы успокоить ребенка, тихо, чтобы колебания воздуха не побеспокоили распорки кранов.
…что? Что? Я воссоздаю картину, понимаешь? Задаю тональность. Хочешь покороче? Отлично. Ночь. Темно. Вокруг – вражеская территория. Они подкрадываются.
Это опасно. Улавливаешь? Хорошо. Извини, что пытался сделать рассказ поинтереснее.
Короче, там стоит старая заброшенная фабрика по производству красок, сгорбившаяся над рекой, как голодный старик, высматривающий рыбу. На людей, живущих там, – Химический Синод – мамина власть не распространялась, но она уже заключала с ними сделки, сделки – весь смысл их существования.
Она передала мне всю свою силу, которую могла, но, чтобы сравняться с растущей мощью Выси, чтобы стать ее чемпионом, мне нужно было больше.
И они улыбнулись нефтяно-черными улыбками и потерли своими лишенными трения ладонями. Низко поклонились и тихими, учтивыми голосами назвали цену.
Видишь ли, этот город зиждется на множестве вещей: кирпичах, камнях и речной глине, но под этим, подо всем вообще, он стоит на сделках. Эти запутанные договоры – истинный его фундамент. Здесь соглашения священны.
За фабрикой лежат химические болота, где сточные воды доков просачиваются в плоть города. Это котлы Синода, в которых они варят свои снадобья. Смешивают жидкий хаос в тщательно выверенных пропорциях, наливая его из ржавых цилиндров, приправляя более экзотическими компонентами – осколками черепов жертв дорожных аварий или дождевой водой, что текла по канавам Лондиниума во времена римлян.
А потом, в сумерках, когда Темза переживает отлив, они отправляются в свои поля – заглатывать туман щелочных топей и на свистящем скользком языке обсуждать выгоды, которые могут наварить на сегодняшнем вареве.
Эти люди провели мою мать через одни ворота, потом – через другие, рассмеялись, когда она поскользнулась на раскисшей земле, и покачнулась, вдохнув кружащий голову газ. Ее руки онемели, я почти выскользнул из них, и Синод потянулся, жаждая меня поймать, притязая на свой самый экзотический компонент. Но она схватила меня покрепче, посадила на плечи и побрела дальше.
Они повели ее кругами, позволяя ядам, что они производили, просочиться в ее кровь, чтобы она донельзя ослабла, пока они прибудут к месту назначения: бассейну с разъеденными химикатами краями, затянутому радужной пленкой.
Мама размотала обрывки афиш, в которые я был запеленат. Флотилия прижала уши и зашипела, угрожая Синоду, а они, заулыбавшись своими черными улыбками, развели руками и отошли.
Мама держала меня, свое слишком человеческое дитя, за лодыжку, с вызовом глядя на краны на горизонте, опуская меня в бассейн.
Спрашиваешь, что потом? А сама как думаешь? Потом я изменился. Вобрал те проявления города, что копил Синод. Мой пот стал бензином, чтобы я не мерз даже самой холодной ночью. Я научился двигаться бесшумно и быстро, как тень. Мои раны стали затягиваться так же быстро, как нефтяная пленка над брошенным камнем. А Химический Синод, в свою очередь, потребовал плату.
Гаттергласс нашла меня, как всегда находила. Голуби увидели младенца на болотах и привели ее ко мне. Флотилия все еще шипела и выла, не давая Синоду подойти. Глас каждый раз говорит, что я не плакал, просто, хихикая, пялился на облака, опьяневший от испарений. Я даже не знал, что мама ушла.
Никто, кроме Синода, не знает, что с нее потребовали, но какой бы ни была цена, платить Матери Улиц было нечем. Вот почему она ушла, должно быть: чтобы раздобыть это. Вот почему она исчезла.
Немного погодя, Флотилия тоже исчезла, последовав за ней, и с того дня от Шепердс-Буш и до Крипл-гейта никто не видел ни Матери Улиц, ни ее Кошек.