Зимы мягче не стали. Но шапки – оглядитесь-ка вокруг, горожане, – из употребления вышли. Повсеместно. Разве лишь в метро встретишь ветхого дедка с тесемочками, завязанными под подбородком. Или иностранец какой напялит на себя антикварную солдатскую ушанку с пятиконечной звездой. А так – береты, кепки, вязаные шапочки с помпончиками, если не вовсе без головного убора.
Здесь пригодилась бы мораль, но какая? Что мода всемогуща? Или что мы, на подсознательном уровне, даже чисто внешне стремимся стереть различия между собою и европейцами?
Рассказал в одной из журнальных заметок о русском писателе, что живет в «провинциальном Копенгагене», и задумался. С одной стороны, глупость вроде бы несусветная, оксюморон. А с другой…
По первости литераторы из-за кордона приезжали в Москву, конечно, как в провинцию, хоть и знакомую до слез, но все же глухую. Так и входили в редакцию чуть ли не с трубным возгласом: я, мол, из Чикаго или, предположим, из Хайфы. То ли ожидая, что журнальный редактор навытяжку станет, то ли пребывая в уверенности, что напечатают вне очереди. Ну как же, он ведь из цивилизованного, столичного мира, где не только клубника слаще, но и стихи круче.
И да, действительно, какое-то время помета под публикацией – Барселона там, Иокогама или еще как – чего-то стоила. Но люди, говорящие по-русски и пишущие, соответственно, тоже по-русски, с такой умопомрачительной скоростью заселили все континенты, что разница между Пензой и Монреалем уже к середине 90-х перестала ощущаться как значащая. И то и другое не Москва, а печататься, если ты хочешь, чтобы тебя хоть кто-нибудь услышал, надо все-таки в Москве. Или в Петербурге. Вообще в России.
На общих, что я не раз уже повторял, основаниях.
Поэтому и скажу назидательно, как совсем уж квасной патриот: живи, где случилось, пиши, где пишется, но помни, что признание ты можешь найти (или не найти) только там, откуда русская литература родом.
* * *
И еще о месте современной русской литературы в мире. «Она, – назидательно говорил в начале 90-х вполне себе популярный литературный критик, – потому провинциальна, что пишется на кириллице». И уверял, что параллельно с русской литературой на русском языке у нас возникнет и русская литература на английском – вот уж истинно языке международного общения.
Вопрос о переводе русской грамоты на латиницу тогда в газетах действительно обсуждался – почти серьезно. И двое моих студентов даже затевались сочинять стихи по-английски – тоже почти серьезно. Но, слава богу, не срослось.
Так что рожденные в СССР пишут в подавляющем большинстве своем по-прежнему по-русски – и в России, и на других континентах. Ну, документ там или эссе (как Иосиф Бродский или Михаил Шишкин) на языке страны пребывания – это пожалуйста. А вот стихи или прозу – только речью, усвоенной с молоком матери. Новой «Лолиты», «Пнина» или «Бледного пламени» пока не появилось.
А попробовать… Отчего же попробовать? Вот Андрей Макин
[411]
ровно 20 лет назад даже получил Гонкуровскую премию за роман «Французское завещание», написанный тоже по-французски. Ну, про belle France не знаю, но многие ли как у нас, так и во Франции не то чтобы читали этого плодовитого вроде бы романиста, но хотя бы помнят его имя? То же и с другими сменившими язык писателями, вести о которых нет-нет да и доносятся из Германии, Штатов, Израиля, – успеха, заслуживающего, чтобы о них всерьез заговорили, так никто вроде бы и не достиг
[412]
.
Другое дело, – говорю я уже как многолетний председатель жюри «Русской премии»
[413]
– иностранный акцент, что ловишь, бывает, в текстах, присылаемых на конкурс. Написано-то вроде по-нашему, но и реалии мне, российскому читателю, малопонятны, и макаронический стиль – да не по приколу, как у московских ерников, а потому что именно так, не иначе разговаривают в среде, окружающей автора. А главное – это отзвук какой-то совсем иной, не доморощенной ментальности, другого отношения и к себе, и к людям.
Кому как, а мне этот акцент эстетически интересен. И кажется многообещающим. Даже думаешь, а не сформируются ли во благовременье – на манер, допустим, германоязычных немецкой, австрийской, швейцарской литератур, близких, но все-таки не идентичных друг другу – и русскоязычные германская, израильская, американская да хоть бы даже и казахская литературы? Была одна, единая, а вдруг раз – и уже семья, связанная только языком, родным в корнях, но отнюдь не в кроне?
* * *
С сексуальной революцией в постсоветской России как-то не заладилось. Видеосалоны, едва горожане обзавелись индивидуальными проигрывателями, тихо сошли на нет. Глянцевые календари с красотками, обычно выдававшиеся почему-то за японские, стали редкостью. И даже русские версии «Плейбоя» и «Пентхауса», хотя в 90-е запускались и они, продержались на плаву совсем недолго – их не запрещали, помилуйте, вот только спроса (я имею ввиду коммерчески значимого) не обнаружилось, поэтому к русским новоделам серьезный бизнес так и не поворотился.
А книги… Ну что книги? Генри Миллер
[414]
в лидеры продаж не вышел. Доморощенных «Настенек» и «Космических проституток», что размножались едва не на коленке (как вам, любезные, нравится эта игра слов?), будто корова языком слизнула. Так это эротика, просияв, как заря несбывшейся мечты, в специальном – и сугубо, сугубо научном! – номере журнала «Литературное обозрение», быстро ушла в полунаучное издательство «Ладомир», выпускавшее «Баню»
[415]
и «Галчонка»
[416]
, памятных всем школьникам советской поры, или сочиненьица Михаила свет Израилевича Армалинского
[417]
на тех же правах и с той же искусностью, что «Литературные памятники».