Дальше проще.
Сквозь пыльные папки, разваливающиеся скоросшиватели, сквозь мешки с бухгалтерскими бумагами, которые никому на всем белом свете не нужны, но хранятся и одним своим существованием делают мир злым, Анфертьев пробрался к старой, заваленной, прогнувшейся, отвратительной полке. Выдернул из глубины приготовленную папку толщиной сантиметров двадцать. Мешок с деньгами вошел в нее легко, все тесемки завязались с первого раза – и продольные, и поперечные. Папка встала на свое место в дальнем углу, отсыревшем и пропыленном, населенном пауками, усыпанном дохлыми мухами, встала и притворилась непорочной, будто ничего не держала в себе, кроме документов о производственной деятельности предприятия по ремонту строительного оборудования, отчетов о перевыполнении планов, итогах соревнования, о премиях и зарплатах, выданных за работу честную и самоотверженную, – вот такой вид был у этой сволочной папки. Но Анфертьев затолкал ее еще дальше, вглубь, завалил папками потоньше, скоросшивателями потолще, с физиономиями попроще, поглупее, не вызывающими подозрений.
Отдохнуть бы, на юг, к морю, а уж потом закончить остальное. Но нет, нельзя, только сегодня, только сейчас, только в сию секунду нужно заканчивать все, а если останется хоть малая малость, то можно считать, что ничего не сделано.
Окно. Тот самый шпингалет. От всех прочих шпингалетов мира он отличается тем, что может упасть и сработать сам по себе, без прикосновения человеческой руки. Нужно только с той стороны посильней хлопнуть рамой, и шпингалет упадет в гнездо. Его железный глухой стук обезопасит преступника. Выпрыгнув в сухую, мертвую траву, Анфертьев закрыл за собой окно и в последний момент с силой ударил кулаком по раме. О, восторг, счастье и упоение! Стержень шпингалета – милый, дорогой, послушный! – соскользнул в уютную, приготовленную для него ямку в раме окна. Он стал в гнезде, как обученный солдат в окопе.
«Нет-нет! – раздался уверенный голос Следователя. – Это исключается. Окно в архиве заперто изнутри. Значит, преступник мог уйти только через бухгалтерию, только через коридор и главный выход. Но в коридоре все время были люди. Главный выход просматривается. И выйти незамеченным с такой кучей денег… Нет-нет».
– Нет так нет, – проговорил Анфертьев вслух, оказавшись между горой бракованных конструкций и глухой стеной заводоуправления. Наклонившись, он расправил смятые травинки, разровнял землю в том мечте, где отпечатались его подошвы после прыжка из окна, бросил сверху несколько пучков травы и быстро прошел за ржавые конструкции – их берегли, чтобы в трудный момент, когда будет решаться судьба квартального знамени, сдать как металлолом и обойти по этому важному показателю всех остальных конкурентов. О, Подчуфарин был большим мастером по выколачиванию знамен победителей соревнования.
В какой-то миг Анфертьеву показалось, что кто-то мелькнул за деревьями, краешком глаза он уловил движение. Судорожно дернулся, рванулся в сторону, выглянул из-за кучи железок, но нет, никого не увидел. И уже хотел было выйти из своего укрытия невинной походкой, с руками, небрежно сунутыми в карманы, но обнаружил, что в карманы они не проходят, что-то им мешает, за что-то они цепляются. И когда посмотрел на руки, то содрогнулся – на них все еще были резиновые перчатки. Стоило ему показаться в таком виде… Анфертьев содрал перчатки, разрывая их, скомкал в пружинящий комок и, приподняв балку, сунул перчатки под нее. Железка снова легла на место, плотно вдавив перчатки в пропитанную маслами землю.
Обойдя гору металла, Анфертьев вышел на открытое, залитое низким солнцем, пронизанное здоровыми честными отношениями пространство заводского двора. Вышел, сотрясаясь от ударов сердца, с пересохшим горлом, никого не видя, не узнавая, а со стороны казалось, что шел он спокойно, с ленцой, щурился, глядя на солнце, улыбнулся пробегавшему водителю подчуфаринской «Волги», поддал ногой камешек, понимая, глубинным своим нутром чувствуя, что этот простой жест говорит о незамутненном состоянии его духа, и каждый, взглянув на него, подумает только одно: «Делать дураку нечего». А он в эти рисковые секунды прикидывал, что ключ от архивной двери не забыл, кнопку зама поднял, шпингалет не обманул, сработал, в дверь никто не колотился…
– Ну и ладно, – сказал он себе. – И ладно. Потерпи немного, уже не так больно… Скоро тебе станет совсем хорошо. Потерпи.
И, глубоко вздохнув, словно расправляя слежавшиеся легкие, поднялся на второй этаж заводоуправления. Квардаков был на месте. Это плохо. Придется работать, подумал Анфертьев. И толкнул дверь. Квардаков сидел за своим столом, напряженно уставившись в телефонный диск.
– А! Анфертьев! – обрадовался он. – Заходи. У тебя все в порядке?
– Пока… вроде… все.
– После обеда едем в театр?
– Едем, – обронил Анфертьев. – Там кефир завезли в буфет… Не хотите?
– Кефир?! – Квардаков поднялся, его узко поставленные глазки загорелись, на спину упали солнечные лучи, и длинный ворс вспыхнул, засветился, шерсть на загривке поднялась. – Надо бы перед дорогой, да очередь, наверно?
– Вам-то дадут.
– Вообще-то да! Зам я или не зам?! – угрожающе проговорил Квардаков и выскочил в дверь. – Подожди меня! Я счас! – донеслось уже из коридора.
Анфертьев устало подошел к вешалке и вытряхнул в обвисший наружный карман квардаковского пальто меченые монетки из пакетика. Потом под плашку паркета положил Ключ от Сейфа. Прошел в туалет, бросил в унитаз пустой целлофановый пакетик, спустил воду. Из окна туалета открывался вид на бесконечное скопище ржавого металла. Размахнувшись, он запустил туда ключ от архивной двери.
И направился в буфет.
– На твою долю взять? – спросил его Квардаков, радостно сверкая очами: его без очереди пропустили к прилавку – женщины проявили великодушие к заместителю директора, поскольку кефира, похоже, должно было хватить всем.
– Можно, – ответил Анфертьев, мучаясь негаснущей заботой Бориса Борисовича.
– Деньги сейчас принесу, в пальто остались, – сказал Квардаков буфетчице и, вручив Анфертьеву две бутылки, две зеленоватые, холодные, покрытые капельками влаги бутылки, с улыбкой и ясным блеском глаз помчался навстречу своей погибели.
Анфертьев проводил его прощальным взглядом. Он видел Бориса Борисовича Квардакова последний раз. Через минуту-вторую в буфет войдет другой человек – войдет опасный преступник, и кто знает, чем все кончится, чем обернется, как скоро удастся ему снять с себя подозрение, да и удастся ли…
Вот он заходит, порывистый и счастливый, улыбается женщинам, и ворс на его пиджаке сверкает радостно, как одуванчик на весеннем солнце, отсчитывает в ладошке мелочь, что-то говорит, и все улыбается, потому что слова его приятны, он горит нетерпением побыстрее выпить этот холодный кефир и умчаться в театр, где его ждут, где он сделает доброе дело – представит талантливого фотографа. А Анфертьев, скосив глаза, уже видит, видит в ладони Бориса Борисовича расплывающееся красное пятнышко. Оно наливается силой, становится кровавым, будто Квардаков только что зарезал свинью и она, еще вздрагивающая, лежит здесь же, на полу буфета. Борис Борисович не видит этого красного пятна, он видит только монетки, передвигает их пальцем по ладони, набирает нужную сумму и вручает буфетчице. Анфертьев, взяв бутылку за горлышко, протягивает Квардакову. И едва тот коснулся ее, все маленькие голубенькие капельки на холодном боку становятся красными, стекают вниз, просачиваются сквозь пальцы. Квардаков оцепенело смотрит на бутылку с кровавыми отпечатками пальцев – кефир ли в ней?!