Как и предвидел Гюго, последние тридцать лет возобладал более объективный археологический подход к его творчеству
{1023}. Он назвал сборник своей «великой пирамидой», имея в виду пирамиду Хеопса и, возможно, версию, что пирамиду выравнивали с помощью астрономии: «В определенный священный день года следуй линии Хеопса к зениту, и будешь потрясен, когда окажешься на звезде Дракона»
{1024}. Точно так же стихи из сборника «Созерцания», расположенные вокруг саркофага девушки-богини Леопольдины, выводят к последнему откровению, «Что сказали уста мрака» (Ce que Dit la Bouche d’Ombre). Как считает Джеймс Патти, само название Contemplations, посредством корня contempler, намекает на практику наблюдения за templum, то есть священным пространством для авгуров
{1025}. Гюго так тщательно менял даты стихов не для того, чтобы втереть очки читателям (иначе зачем сохранять рукописи с точной датировкой, разоблачая себя?)
{1026}, а чтобы показать собственную жизнь как модель человеческой жизни вообще в миниатюре. Цель ясно излагается в догматическом предисловии: «Когда я говорю с вами о себе, я говорю о вас. Как вы этого не замечаете? Дурак тот, кто думает, что я – не вы!»
Отрывочный эпос Гюго отчасти стал осуществлением его замысла написать книгу, названную «Ничто, автор – Никто»
{1027}, попытку заново создать «дневник души», который, как и у каждого человека, не разложен по полочкам и не помечен ярлыками с названиями и номерами. Даже если учесть вымышленные даты, стихи расположены не в хронологическом порядке. Календарь Гюго был своеобразным полем для настольной игры с кубиком и фишками – воспоминаниями, предчувствиями, вскрыванием противоречий исторического времени и воссозданием мифологической точки зрения, основанной на центральных событиях: «распятии» отца и спуске дочери в подземное царство.
Хотя подобные рассуждения отдают эзотерикой, успех «Созерцаний» во многом объясняется именно этим. Хотя Гюго все дальше отходил от новых веяний в парижской литературе, хотя высоколобые интеллектуалы – «яппи» времен Второй империи – списали его со счетов, обозвав «старым подростком»
{1028}, хотя он читал старые газеты, вышедшие несколько месяцев назад, и жил среди остатков умерших религий, Гюго стал более чем когда-либо «рупором эпохи». Его можно назвать светским священником народа, который также был «сослан» и страдал в мире науки и промышленности, где «прогресс наделяет душой машину и отнимает ее у человека!»
{1029}. Подобно литургии личных праздников и годовщин, придававшей его роману с Жюльеттой Друэ поразительную долговечность, «Созерцания» стали признаком того, что разобщенные личности в современном обществе способны воссоздать по обрывкам своей жизни прежний религиозный календарь
{1030} – хотя, конечно, понадобится поэт масштаба Виктора Гюго, который научит их, как это делать.
Гюго отметил неожиданный успех «Созерцаний», купив на вырученные деньги «Отвиль-Хаус». Он добавил в свой английский словарь слово «домовладелец» и впервые с 1848 года почувствовал себя в безопасности. Если его снова попытаются прогнать, «порядочный, чопорный Альбион» вынужден будет «топтать дома [sic. – Г. Р.], пресловутую крепость англичанина».
Пока Гюго сидел на вершине своего замка и призывал к себе невидимых слуг, которые приходили, как только их вызывали (его описание процесса творчества)
{1031}, кое-кто вынашивал план, угрожавший нанести роковой удар по его благосостоянию и даже по его толкованию прошлого.
«Созерцания» доказали, что Гюго сохранил превосходные отношения со своей погибшей дочерью; но живая дочь оставалась для него книгой за семью печатями. Девушка, поразившая Бальзака своей темной красотой, выросла замкнутой; пресная и неглубокая, она заполняла время маленькими причудами и привычками. Она слушала, как шумит море, и сочиняла меланхоличные песни без слов для фортепиано; ее песням шумно аплодировали на концерте в Сент-Питер-Порте. Композитор Амбруаз Тома советовал опубликовать их
{1032}. Сам Гюго, похоже, считал, что музицирование Адели отвлекает его от работы больше, чем скрежет пилы и стук плотницких молотков.
Поскольку больше ей нечем было заняться, Адель увлеклась молодым подполковником-англичанином Альбертом Пинсоном, который короткое время служил на Гернси. Затем его полк перевели в Ирландию. Записи в дневнике Адели, большинство которых лишь рабски копируют застольные беседы Гюго, свидетельствуют о небольшой дисграфии (непоследовательные ошибки и переставленные местами слоги). Возможно, они указывают на повреждение мозга. Гораздо тревожнее: из ее записей становится ясно, как ее отец относился к роману дочери. «Ты англичанин, который любит француженку, – обращалась она к Пинсону, как если бы он находился в комнате рядом с ней, – роялист, который любит республиканку, блондин, который любит брюнетку, мужчина прошлого, который любит женщину будущего, представитель материального мира, который любит женщину из идеального мира… Я люблю тебя, как скульптор любит глину»
{1033}.
Дух Виктора Гюго и тело двадцатишестилетней женщины XIX века представляли собой взрывоопасное сочетание. После смерти Леопольдины неофициальным женихом Адели считался Огюст Вакери. Его так удручала холодность невесты, что однажды он лягнул ее в зад и заметил, что он несчастнее, чем Пигмалион, которому «всего лишь надо было оживить статую»
{1034}. Все это Адель записывала в дневник в своем бесстрастно-эротичном стиле. Ее чувства иногда прорывались – высокой температурой, бредом, запорами, гастроэнтеритом и, возможно, анорексией: Вакери жаловался, что руки у нее как «палки». Врач советовал Адели заняться бильярдом и преодолеть нелюбовь к курению мужчинами табака, «что вовсе не является неполезным для здоровья»
{1035}.
Сорок лет назад ее мать, Адель Гюго, наблюдала за тем, как вянет Эжен под тенью ее мужа. В конце 1856 года она попросила у мужа разрешения увезти Адель в Лондон или даже в Париж: «Маленького сада и рукоделия недостаточно для счастья двадцатишестилетней девушки». Для Гюго такая поездка стала бы поражением, признаком того, что «островная империя» разрушается изнутри (в проправительственных газетах иногда появлялись сообщения о том, что членов семьи Гюго якобы видели в Париже). Так как Гюго считал разговоры публичными, даже если в доме не было гостей, Адель гнула свою линию по переписке: «Ты сказал сегодня утром за завтраком, что твоя дочь не любит никого, кроме себя. Я не стала спорить, потому что за столом сидели наши дети, а еще потому, что твое замечание было недобрым. Адель, не жалуясь и не прося благодарности, отдала тебе свою юность, а ты находишь ее себялюбивой… Возможно, она в самом деле холодновата и скованна внешне, но ведь она лишена эмоциональных радостей. Имеем ли мы право ждать, чтобы она была похожей на других молодых женщин?»
{1036}