Не знаем, как готовился Михаил Грулев к крещению, что чувствовал он в минуту, когда священник под звуки благостного церковного пения торжественно окроплял его чело святой водой. Может статься, ему слышался в сей миг и другой напев – древняя молитва Кол-Нидре в их городской синагоге в день Йом-Кипура. То была мольба о прощении: «Мы во всех обетах раскаиваемся. Пусть они не будут связывать нас. Пусть обет не будет признан обетом, а обязательство обязательством». Так обращались когда-то к Богу вынужденные принять христианство испанские мараны: они каялись в этом и пели о своей приверженности религии Моисея. Но смысл слов ускользал от Михаила. В его сердце раздавалась только мелодия, возвышенная, величественная, причем церковный хор чудным образом слился с синагогальным пением, и звуки эти как будто срослись, в согласии зазвучали, соединясь в какой-то небесной гармонии. Осенив себя крестным знамением, он не каялся в этом, но и отщепенцем своего народа себя тоже не считал, тщась примирить непримиримое. В отличие от славянофилов (особенно И. С. Аксакова), объявивших религию иудеев «безусловно враждебной» христианской, Грулев ищет скрепы, наводит мосты между еврейством и православием, пытаясь избежать разлада в собственной душе. «Ни по букве, ни по духу христианского вероучения вообще, и православного, в частности, нет никакой вражды к еврейству, – говорит он себе, – напротив, это ведь родственное вероучение, состоящее из Старого и Нового Завета, не имеющее ничего общего с гонением на евреев, народившимся лишь впоследствии, с течением веков, среди темных низин народных, при изуродованном понимании религиозных верований».
И логика жизни вела его от прагматизма и безбожия к вере, причем именно к вере православной. И дело, конечно, не в том, что он по роду своей деятельности стал посещать церковные службы. На войне, где смерть подстерегала на каждом шагу, Михаил пришел к твердому убеждению, что «в жизни человеческой виден какой-то перст Божий». А в его мемуарах и дневниковых записях проступает со всей очевидностью благоговение перед «великим Богом земли Русской». Бойцов вверенного ему полка, по его признанию, всегда настраивала и вдохновляла молитва. И Грулев в самых восторженных тонах рассказывает о том, как войска после напутственного молебна «оказались снабженными для похода целыми иконостасами: поднесены иконы и от городов, и от дворянства, и от купечества… каждому нижнему чину выданы маленькие образки». И вот перед сражением он мысленно обращается с горячей молитвой к русскому Богу, прося его о помощи в предстоящем деле. И солдаты, его солдаты, «без напоминаний и команд… сами, по собственному побуждению, как один, сняли шапки, перекрестились и… тронулись в первый поход – навстречу неведомым, но жгучим событиям». А над почившим юным солдатом-новобранцем Грулев в порыве отчаяния «нагнулся, поцеловал и перекрестил его, призвав мысленно поцелуй его матери». Он признает Божий суд, а не «близорукий суд человека» и преклоняется перед великими истинами, явленными миру и завещанными Спасителем. Он твердо знает, что есть в мире «христианская вера в Божью помощь поднявшимся в защиту правды и готовым положить жизнь свою за ближних». И эта вера, «в связи с прирожденными русскому народу мужеством и храбростью», всегда склонит успех на сторону Отечества.
Но обращение в православие, к коему он все более прилеплялся душой, нисколько не ослабило любовь Михаила к «избранному» народу, частью которого он всегда себя ощущал, – избранному, по его словам, «не для радостей жизни, всем доступных, а для неизбывных гонений и страданий, неведомых и непонятных никакому другому народу в мире». Более того, делая карьеру и обретая все большее влияние в обществе, он мог приносить теперь большую пользу своим соплеменникам. Существенно и то, что и родные не отреклись от него, и он неизменно поддерживал с ними самые добрые отношения.
Позже, уже на закате дней, Грулев признается: «Самое важное, что старательно и неусыпно держал всегда под светом моей совести, – это было то, что по мере сил я боролся, пассивно или активно, против несправедливых обвинений и гонений на евреев. Следуя вот в этих случаях «голосу крови» и велениям сердца, я в то же время видел в такой борьбе сокровенное и разумное служение России, моей Родине, по долгу совести и принятой присяги». Как видно, наш герой всемерно пытался соединить в своей жизни то, что нынешним националистам-почвенникам кажется несоединимым: беззаветный российский патриотизм и заботу о судьбе евреев.
Юнкерское училище Михаил называл «колыбелью главной массы нашего офицерства» и учился в нем блистательно. Овладевая специальными предметами и навыками боевой подготовки, он штудирует бездну военной и исторической литературы, не вылезая из училищной библиотеки. Не оставляет он и занятия литературой – перевел с немецкого пьесу Ф. Шиллера «Племянник – дядя» (переделку французской комедии Л-Б. Пикара), которая была поставлена в Офицерском собрании и имела успех. Тогда же проявились его аналитические способности и талант журналиста. Написанную им статью о походе в Индию напечатала в 1880 году авторитетная либеральная газета «Голос», причем как передовую, что для начинающего военного историка и литератора было большой честью. Позднее он опубликует много статей в «Русском инвалиде», «Военном сборнике», «Историческом вестнике», «Русской старине» и т. д. Но нельзя не сказать и о том, что тогда же, будучи юнкером училища, Михаил стал невольным свидетелем еврейского погрома в Варшаве. Потрясенный увиденным, он в сердцах выхватил винтовку и бросился защищать евреев и призывать их к самообороне, не думая о последствиях.
М. Грулев. «В штабах и на полях Дальнего Востока»
В 1882 году Грулев был выпущен из училища прапорщиком в Красноярский полк. Условия жизни в сырой казарме, подобной склепу, отнюдь не вдохновляли, однако настроение нашего героя было радужным и приподнятым. «Что все эти невзгоды по сравнению с занявшейся зарей новой жизни, со всеми ее заманчивыми перспективами! – восклицал он. – Да есть ли предел фантастическим грезам, куда юного прапорщика уносит его душевное ликование в первые дни, когда он наденет офицерские эполеты? Что по сравнению с весенним трепетом души все эти преходящие неудобства житейские!» И прапорщик Грулев по собственному почину обучает нижних чинов грамоте, но вскоре полковой командир сие нещадно пресекает. А все потому, что в годы наступившей тогда реакции на грамотность в войсках начальство смотрело чуть ли не как на родоначальницу вольнодумства. «Поощрялись только праздность, безделье, даже пьянство, – сетовал Михаил, – а всякая наклонность к серьезному отношению к жизни и службе в лучшем случае высмеивалась товарищами, а в худшем – привлекала подозрительность начальства». А сколько подтруниваний и зубоскальства пришлось вынести Грулеву когда сослуживцы узнали, что он готовится к экзаменам в Академию Генерального штаба!
Через три года строевой службы он, по счастью, в Академию поступил и учился в ней весьма успешно. К чести Михаила, он, в отличие от других учащихся еврейского происхождения, никогда не скрывал свои национальные корни; напротив, голос крови иногда одушевлял его действия, заглушая подчас голос разума. Такая неосторожность могла самым пагубным образом отразиться на его карьере. Так, он вступается за свою родственницу, студентку Петербургской консерватории, которую как еврейку грозятся выслать вон из столицы. И ведь не побоялся он пойти на прием к самому градоначальнику фон Валю, отъявленному юдофобу, которому так прямо и сказал, что ходатайствует о своей родственнице. Хорошо еще, что фон Валь, увидев перед собой бравого офицера, Грулеву не поверил, а игриво ему подмигнул: «Понимаем, с какой стороны «молодая жидовочка» приходится родственницей молодому офицеру. Что ж, пожалуй, так и быть, оставляю вам вашу «родственницу».