– Что все? – Его спина замирает.
– Про твоего отца, как он приехал, что тут было…
Молчание снова взорвало кухню напряжением. Как будто оборвалась струна. «Ну почему в его присутствии у меня все время ощущение, что я на минном поле? Неосторожный шаг… и случится необратимое. Это же невыносимо, так общаться! Постой. Вспомни Каменецкого. Просто быть, несмотря ни на что. Тебе только кажется, что если он взорвался или недоволен, то это повод убраться отсюда, еще и обидевшись. Именно от этого возникает ощущение необратимости: от твоей неготовности быть с его чувствами, от того, что ты связываешь его злость и твою фантазию, что он хочет тебя отвергнуть. На самом деле его вспышка пройдет, и он заговорит, расскажет. Тебе надо просто не паниковать и не сбегать от его эмоций. Если кто-то злится, это еще не значит, что с тобой не хотят быть. Ты же так кичилась, что ты взрослая. Взрослая – выдерживай. Ты же осталась прошлый раз, и он сам все рассказал. Просто останься».
Я не заметила, когда он начал плакать, но когда он повернулся, в лице уже было больше ярости и какой-то жуткой муки, чем слез:
– Ненавижу вас всех!
– Нас? Кого нас, Степ? – Я замираю от страха и сострадания. От его боли у меня что-то скручивается в животе.
– Всех, кто к нам лезет! От этого всегда только хуже! Вам ничего нельзя рассказать, вы все лезете! Все вам надо выяснить! Во все вмешаться!
– Степа, подожди, я же хочу помочь. Я даже знаю как. У меня есть несколько…
– Да что вы знаете? Вы знаете, как после той училки он ее избил? А бабушка? Она тоже все хотела как лучше! И что? Где она теперь? Кто это может знать, как лучше? Кто?
– Подожди. Ну да, все было как-то не очень…
– Не очень?! Да вы знаете, каково слышать треск ее костей, когда он ломает ей руку? А звук его пинка, врезающегося в ее тело? А этот жуткий гул, с которым ее голова бьется о батарею? И НИЧЕГО НЕ МОЧЬ! Вы знаете, что такое не мочь даже встать на ноги, чтобы остановить это. Только кричать, звонить. Ждать эту чертову «скорую», которая ни хрена не скорая… И бояться, что она умрет, потому что она всегда молчит, даже когда он ее бьет, только шепчет: «Степку не трогай». Она всегда молчит! Не стонет, не кричит. Говорит потом, что будет только хуже. Но так, когда молчит, еще страшнее! Потому что он бьет ее и кажется, что она – не человек, а какой-то мешок с картошкой. НО МОЯ МАМА – НЕ МЕШОК С КАРТОШКОЙ!!!
– Степа, успокойся! – Я все-таки пытаюсь обнять его за плечи, хотя реву вместе с ним, от ужаса реву и боли, от безысходности и невозможности перенести его слова. Если уж слова так тяжелы, как же ему было жить-то с этим всем? Как с этим можно было жить? – Точнее, не успокойся, конечно, просто я не знаю, что сказать. Это так страшно. И я совсем не знаю, что сказать тебе, что сделать.
Он рыдает куда-то в себя, так горько, задыхаясь, забывая дышать. Я сажусь рядом и просто глажу его руку, вцепившуюся в подлокотник.
– Послушай меня. Я не знаю, что сделать с твоим прошлым. Его не изменить. Оно уже было. И оно было жутким. Невыносимым. Как один нескончаемый кошмар. Но мы можем попытаться что-то сделать, чтобы это не повторялось, понимаешь? Я об этом с Ингой и разговаривала. Я хочу найти хорошие центры, в которых оказывают помощь тем, кто живет в ситуации семейного насилия. Там есть юристы, психологи, социальные работники, наконец. Они нам подскажут хотя бы, с чего начинать. Ведь самое страшное, по-моему, Степ, что все это может повториться. И жить в ожидании этого и в невозможности что-то сделать, поменять – вот что ужасно.
Он не поднимает на меня глаз, резко разворачивается, подъезжает к раковине, смывает слезы с лица, вытирается полотенцем. И начинает молча нарезать и раскладывать лазанью.
А я просто жду. Как всегда, жду момента, когда снова можно будет что-то сказать. И сказанное не прозвучит так… так незначительно, будто всего этого не было, будто в этой кухне не кричал и не рыдал от боли ребенок.
* * *
Сегодня ей вспомнилась «Голубая комната» Пикассо. Не вспомнилась даже, пригрезилась… Сумрачное ноябрьское утро навеяло. Палата, казалось, тонула в сумраке, который наверняка впечатлил бы его – когда-то юного любителя именно этого оттенка одиночества. Его голубой всегда всплывал в ее голове, когда она чувствовала тоску и такую глубокую печаль по чему-то, что ушло, а может, это тоска по так и не испытанному. По тому, что ушло без возврата, так и не явившись. Золото волос – островок света, того, что еще остался от ее женственности и от той беспечной девчонки, что запечатлена на стене сзади нее. Затопленность голубой печалью. Та женщина на картине даже не замечает, как уже утонула в ней. Продолжает жить, будто ничего не случилось. Просто моется, поливает себя из своих голубых кувшинов. Ее уже тоже поглотило голубое одиночество и печаль. Она просто не замечает. Если заметить, то не выплывешь. Так его много. Везде-везде…
Уже не спалось. Под утреннюю возню соседки: то ли сейчас проснется, то ли просто ворочается во сне, она погружалась в голубые грезы. Где-то на границе между его картиной и своим прошлым. Беспечность – было ли это с ней? Слово она знала, а ощущение куда-то уплывало: то ли было так давно, то ли не было. Не вспомнить.
Она уже давно почти не помнит маминого лица. На тех двух фотографиях, что у нее остались, его почти не видно. На одной – лишь профиль и прическа по моде, объемистое – не по хрупкой фигуре пальто. Из рукава – тонкое запястье, нежное, почти совсем девичье. Но руки, наверное, крепкие, потому что они держат девочку в пальтишке: смешная вязаная шапка на завязках, удивленный взгляд, и лишь один резиновый сапог на ножке, второй слетел, не заметили сразу.
Ей кажется, что она помнит эту шапку, это противное ощущение колючих завязок под самым подбородком, и голова все время чешется. Но сейчас она согласилась бы это испытать, лишь бы почувствовать, как кто-то берет тебя на руки. И этот кто-то – мама. Молодая, улыбающаяся, живая. Живая. Как бы ей могло житься, если бы мама была жива?! Косички, обеды, уборка, объятия на ночь. Трудно представить, что кто-то может делать это для тебя – день за днем, пока не вырастешь. Она так рано привыкла – все самой. Даже объятия. С затисканным игрушечным старым псом когда-то белого цвета. Обнимая его перед сном, она всегда говорила: говорила: «Что, устал, бродяга? Ну ничего, сейчас поспим, отдохнем».
Беспечность? Нет, этого она не помнит. Школа, уборка, магазины, в которых почти всегда ничего нет, да еще и за этим «ничего» нужно стоять столько времени. В память въелся запах драповых спин, за которыми она ребенком провела столько времени в очередях из угрюмых и недовольных женщин. Помнит ощущение оттянутых рук. Если что-то купила – это радость, ну и что, что руки тянет и тяжело, зато отец не будет орать: «У всех есть в доме, что жрать, а у нас вечно нечего! Остальные же не ленятся в другой магазин сходить и отцу ужин приготовить, а тебе лишь бы развлекаться!»
«Развлекаться» – она часто слышала от него это слово, но так и не могла понять, что он имеет в виду. «Развлекаются, это когда что?» – иногда хотелось спросить его. Но она, конечно, не спрашивала. Меньше «отсвечиваешь» – меньше огребаешь. Просто сделай все, что нужно, так хоть лишний раз не пристанет.