Посланные князем подбежали вовремя. Они добили жолнера, оглушили шестопером поднимавшегося следом за ним черноусого тушинца и, схватившись за прислоненную к стене лестницу, могучим усилием оттолкнули ее. Внизу осаждающие успели отпрянуть в стороны. Остальные упали вместе с убитым троицким крестьянином, жолнером и черноусым. Осада продолжалась: выстрелы, рубка саблями и топорами, богатырские удары дубьем и коваными палицами… Приступ постепенно терял свой напор, свою ярость. Все меньшее число тушинцев стремилось на стены Троицы. Осажденные усилили стрельбу из луков, пищалей и фузей.
Молодой стрелец пошатнулся, ослабев от потери крови. Левая рука была прострелена. Он еще пытался сопротивляться слабости. Но силы уже оставляли его.
Тут поддержал его пожилой монах с толстой, обитой железом палицей спешивший на стену.
– Держись, сынок… – сказал монах, помогая ему спуститься с внутренних уступов стены. – Пришлые инокини тебя перевяжут… Уложат в келье на соломе… Сестрицы, примите раненого, сотворите-ка ему помощь…
Две монахини, одна постарше, другая молодая, высокая, с красивым бледным лицом, придерживая стрельца, отвели его к ближайшему месту для перевязки.
Он едва сдерживал стоны, левый рукав кафтана промок, напитался кровью. Подошел старик ратник. Разрезал рукав, снял рубаху с молодца, осмотрел руку.
– Ничего, пройдет язва, – успокоил он раненого десятника. – Мякоть пробило. Заживет, затянется. Надо быстрее кровь становить. Что у вас тут есть из лекарства, сестры? Давайте накладайте какую-нито мазь. Перевязывайте крепко. Главно дело – кость у него цела.
– Есть, есть у нас средство, обороняющее от гнили, кровь становящее. – Старшая инокиня достала из сумы деревянное долбленое суднышко с круглою крышечкой. Сначала обмыли, как могли, кровь с руки, с тела стрельца. Потом мазала монахиня рану темной, пряной, горчинкою пахнущей гущей. Далее прочитала «Отче Наш», «Богородице Дево», тропарь святому Сергию, благо находились в его обители. Кровь течь перестала. Перевязала с умением: крепко, плотно, а без жесткости.
Стрельца трясло от холода, из-за потери крови. Кто-то пожертвовал рубаху, чуть истлевшую кое-где, но чисто стиранную.
– Олюшка, – обратилась старшая монахиня к молодой, – принеси овчинный тулуп покойного старца отца Игнатия. Да треух его бараний тоже прихвати. Вишь, у молодца шапку-то пулею сдуло.
Молодая инокиня Ольга принесла стрельцу теплые вещи. Укрыли, расположили его на сухой соломе ближе к печуре, где варили кашу и сочево.
– Теперь пойду промышлять у старцев долю на вечер – нам и болезному молодцу, – удовлетворенная своей целительной заботой молвила монахиня.
– А мне ратное положено, матушка, – приоткрыв глаза, напомнил стрелец. – Скажи: десятник стремянного полка у самого воеводы Григорья Борисовича Долгорукого. Он меня помнит. Вот и поделимся.
– Да как тя кличут-то?
– Мирон Юшин я, – он снова закрыл глаза, потом открыл и неожиданно, будто через силу, улыбнулся. – Хлеб не забудь… как тя…
– Сестра Ефросиния, Старицкого монастыря бывшая ключница, – отозвалась деятельная монахиня.
– Бывшая… – повторил Мирон, перевязанный теплыми искусными руками сестры Ефросинии. – Я мекал, ты не ключница, а целебница. А как здесь оказалися? На поклонение, что ль, пришли?
– Через всякое я прошла, разное в моей долгой жизни-то бывало. Бывшая… Мы тута все бывшие, – с каким-то особым смыслом произнесла пожилая монахиня и почему-то покосилась на бледный, склоненный лик сестры Ольги. – Ну, ладноть, пошла я. Пока живы, не помрем. А помрем… Господь нас рассудит. Лишь бы здесь устоять, не пустить басурман латыньских мощи чудотворца нашего Сергия охаять да разорить. И нас, грешных, спасти от смерти лютыя, от позорища ихнего. Аминь.
Нашли Юшина товарищи из полка. Много, говорили, сегодня наших ратных убито: не мене двадцати. Да столько ж детей боярских и со сборной рати. И от охотой шедших смердов и прочих людей. Всего человек сто. А уж сколь раненых! Некоторые вряд ли выживут. Ну и есть легкие – вроде тебя. Руды много, крови потерял. А так – повезло. И сам воевода, мол, хвалил его, Юшина, удаль.
– Харчи принести, ратную долю? – спрашивали стрельцы.
– За ястем инокиня пошла, сестра Ефросиния. А я вот полежу ден трое-четверо, и на стену. Хорошо, прострелили шуйцу
[97], а не боевую десницу.
– Ну и, Господь с тобой, Мироша… Лихой рубака… Вот и соседушка твоя баска собой, что ангел во плоти… Токмо суть бледненька… Как звать-то? Олюшкой? Помоги тебе вынести бедствия святая равноапостольная княгиня Ольга…
– И вас спаси Христос от смерти в бою с ворами… – тихо сказала инокиня, вскинув длинные ресницы.
– Мы-то люди ратные, наша доля такая… Кто жив останется – скажи: Бог с тобою.
Когда ушли стрельцы, через малое время явилась с глиняной мисой и хлебом бывшая ключница Ефросинья.
– Вот и ужин готов… – проворковала она с облегчением. – Слава Спасителю, харчи еще не окончились. В харчевной-то из подызбища свежим хлебом пахнет. Поживем, а там, глядишь, отобьют воров. Придвигайся, милушка Олюшка, я тебе в отдельну чашечку чистеньку положу. – И шепотом: – Ты жа у нас истинная царевна.
– Да ничего, матушка, не хлопочи. Я могу со всеми, мне все одно.
Когда закончили трапезничать (и другие монахини, простые миряне, да деревенские сельники – кто с ребятами, кто без) в сумерках лишь слегка пятнисто подсвечивали от деревяшек, в печурке тлеющих. Круглолицая девица в большом плате вязаном, в столбунке
[98] черном шерстяном, мехом-белкой обшитым, попросила сестру Ольгу спеть потихонечьку не духовное, а мирское.
– Грех во обители мирское петь, – сказала Ефросинья, подогрев воды с целебной травкой для питья раненому. – Ну да Олюшка так сладко и тихо поет, кабыть в образе духовного. Ну, потяни голоском бережно… Наш грех, наш грех… Такая песня, хоть и проста, – страсти будит, вот што…
Ольга привстала и запела чистым, будто бесплотным голосом:
Исходила младешенька все луга и болота,
Все речные откосы да и все сенные покосы…
Истоптала младешенька, исколола я ноженьки —
За милым другом рыскаючи, а и вида его не имаючи.
Отыскала младенька то жилище желанное…
Уж я шасть на крылечко, уж я бряк во железно колечко…
Выйди, выгляни, друг мой, неизбывный, неласковый…
Позабыл ты младеньку, позабыл ты приглядную,
Бросил, кинул не знающе, только слезы
про тя проливающу…
Тесно приткнувшиеся в кельях близ от печурки, осажденные люди слушали, не шелохнувшись, тихо вздыхали. Одна старушка иссохшая, вспомнившая, видать, жаркую молодость, чуть слышно проговорила: