При этих словах высокая фигура мыслителя заколебалась точно в каком-то глубоком внутреннем движении, а благородное, мыслью сверкавшее лицо его воспламенилось ярким румянцем.
– Смотрите, вот пришел Этьен Клавьер, – заметил Кабанис, указывая на маленького, толстого, но чрезвычайно подвижного человека, только что появившегося в дверях залы и затем быстро и бесцеремонно проталкивавшегося сквозь тесную группу гостей. – Биржевой демон страшно спешит, – продолжал Кабанис, – однако по его необыкновенному апломбу видно, как он уверен, что лишь с его прибытием начнется комедия. Вот настоящий человек силы и материи. Материализм породил не только атеизм, но и биржевую игру. Что скажете вы на это, барон Гольбах?
– Если б я не был слишком стар, чтобы еще заниматься пророчествами, – сказал Гольбах, пристально всматриваясь в Клавьера, – то сказал бы: этот Клавьер может еще быть министром финансов, когда Франция совершит свою революцию. Однако займем наши места. Усядемся вместе, чтобы все атеисты были рядом.
Все гости, числом несколько сот лиц, заняли места у стола, и банкет начался весьма оживленно. Речь же Клавьера о значении и целях настоящего собрания еще усилила это оживление и была громко приветствуема во всех концах залы.
Клавьер был блестящим оратором и с удивительною ловкостью затрагивал самые серьезные вопросы. Неоднократно раздавались одобрительные возгласы. Калонн, которому Клавьер ловко льстил в своей речи, превознося его финансовые операции, сиял от удовольствия. Но были и недовольные. В конце речи Клавьер произнес:
– Для того, кто правильно и щедро умеет расходовать, дефицита не существует! Министерство финансов без дефицита – это картина без теней. Живопись, милостивые государи, есть собственно искусство тени, а управление финансами есть искусство дефицита.
– Теперь он возводит своего Калонна в Рафаэля и Тициана! – воскликнул Кабанис, потирая от удовольствия руки. Во многих местах стола раздалось при последней выходке красноречия Клавьера довольно заметное шиканье и послышались замечания насчет непристойности затрагивания всем известного бедствия Франции рукою фигляра.
В эту минуту в залу вошел Мирабо, появление которого привлекло всеобщее внимание и произвело некоторое удивление. Теперь это было тем сильнее, что Мирабо, на которого при его входе были обращены все взоры, был чрезвычайно серьезен, бледен и не мог подавить язвительной гримасы при захваченных им еще словах Клавьера о дефиците. Он занял оставленное ему место рядом с Клавьером.
Последний быстро закончил свою речь несколькими великолепными блестящими штрихами, соединившими вновь в его пользу разделившееся было настроение общества.
Банкет шел своим порядком, быстро приближаясь к концу. Мирабо на все приглашения говорить отвечал отказом, из-за чего между ним и его соседом, Клавьером, завязался дружеский спор.
– Кто так опаздывает к обеду, – заметил Мирабо, усердно утоляя свой голод, – у того есть дело поважнее, чем искать счастья в речах. К тому же ты нам испортил фарватер, Клавьер, так как небесная слава, которую ты распростер над дефицитом, не понравилась людям, и многих, кажется, тошнит здесь от нее. Боюсь еще более восстановить против нас мнение своим словом, потому что вижу здесь много противников. Вообще, у меня в Париже теперь врагов более, чем когда-либо. Нажил я их своей брошюрой против дисконтной кассы. Знаешь новость, Клавьер? Оба мои сочинения как против дисконтной кассы, так и об испанском банке запрещены полицией, и это по просьбе моего милейшего покровителя, господина министра финансов Калонна.
– Кто тебе сказал это? – спросил с живостью Клавьер. – Это должно было быть для тебя тайной еще несколько дней.
– Жена господина министра сообщила мне только что об этом, в знак своей дружбы, – возразил Мирабо с улыбкой.
– Если других доказательств дружбы ты от нее не получил, то можно тебя пожалеть! – сказал Клавьер, насмешливо глядя на него. – Бедный искатель приключений, плохо, должно быть, пришлось тебе у прекрасной дамы, если на свидании нужно было возбуждать речь о государственных делах.
– Ну, я совсем другого мнения, – возразил Мирабо. – Я ушел весьма довольным с этого свидания. Кто хочет овладеть женщиной, должен уметь с нею обращаться. Мне случилось раз с дамой, долго жившей на Востоке, завести спор об арабской грамматике, и это в ту минуту, когда я осмелился в первый раз обнять ее, так что в жару спора она и не заметила, как это произошло. Когда же увидала, какие я уже приобрел преимущества над нею, то было поздно, и она должна была признать себя побежденной. Госпожа Калонн одна из милейших и прелестнейших женщин на свете. Однако я скоро заметил, что она еще более тщеславится знанием и суждением о государственных тайнах, чем своей красотой и несравненной ножкой – главным ее украшением. Ради шутки я стал обращаться к ней, как к ее мужу, и, обнимая ее всю самым нежным образом, спрашивал в то же время, что нового в министерстве финансов и одобрены ли мои обе брошюры об ажиотаже? Она посмотрела на меня сначала с удивлением, затем разразилась прелестным смехом, что позволило мне принять с нею самый интимный тон, и, приставив с важностью указательный пальчик к своему очаровательному вздернутому носику, сказала: «Ну, так покажу вам, граф, что я тоже знаю кое-что новое. Обе ваши брошюры запрещены и конфискованы полицией по приказанию самого господина Калонна. Час тому назад я случайно услыхала об этом разговор его с парижским лейтенантом полиции».
– А не сообщила ли тебе прекрасная госпожа Калонн о причинах этой меры? – спросил Клавьер с заметною досадой.
– До этого я не допустил ее, – смеясь ответил Мирабо. – Ты понимаешь, конечно, что хотя теперь это дело начинает меня раздражать, оно было для меня в ту минуту совершенно безразлично. Однако я представился в высшей степени испуганным и огорченным, а великодушная госпожа Калонн взяла на себя обязанности меня утешать и развлекать, делая это с величайшими уступками. Я все продолжал еще казаться огорченным по поводу моих брошюр, когда она дала мне наилучшее утешение и не успела опомниться, как я из несчастного обратился в ликующего, из требующего утешения в благословляющего.
Клавьер не мог удержаться от смеха, но вслед за тем несколько боязливо произнес:
– Говори потише, у Калонна необыкновенно тонкий слух; он может подслушать кое-что из нашего столь близко его касающегося разговора.
– Это мне решительно все равно, – возразил Мирабо с забавною наивностью. – Не знаю, вино ли ваше меня опьяняет и затуманивает мне глаза, но мне кажется, что на голове господина Калонна я вижу что-то гораздо большее, чем его уши. Мне видятся еще на ней рога, почти покрывающие своей величиной уши, так что едва ли господин Калонн мог уловить что-либо из нашего разговора. Но это ему поделом за его двуличие в отношении моих брошюр.
– Удивляюсь, что ты тотчас же не видишь причины этого запрещения? – возразил Клавьер. – У министра тут двоякая цель, и я сам советовал ему это. Во-первых, биржа не могла думать, что борьба против ажиотажа, которую ты начал с такою силою, ведется с его соизволения и даже под его влиянием. А затем министр думает, что твои брошюры будут иметь у публики еще больше успеха, если получат прелесть правительственного запрещения.