– Эта черная дама, милостивые государи, моя жена, графиня Мирабо, разведенная со мною, – спокойно отвечал Мирабо. – Не думаю, чтобы она из-за меня столь усердно посещала национальное собрание. Она вообще интересуется текущей политикой.
– Нет, нет, – с оживлением возразил герцог Лозэн. – Не покупают себе человека из бастильских камней, если о нем любовно не мечтают. Притом же вещи эти страшно дороги. Революция оценивает свое разорение весьма высоко. Хотя я старый греховодник-аристократ, однако мне тоже хотелось иметь какой-нибудь маленький предмет искусства из камня этой крепости тиранов, как ее теперь называют, и я купил себе этого старого проказника Вольтера, из славного ядовитого зуба которого вытекает еще весь сегодняшний яд. И подумайте только, я должен был заплатить триста ливров за этого сочинителя Кандида, хотя материал не стоит ни одного су!
– Ни одного су? – спросил, улыбаясь, Мирабо. – Много дороже должен бы он стоить Франции. Я купил себе Руссо из этого революционного материала и поставил его перед собою рядом с чернильницей на моем пюпитре в зале заседаний. Удивительно, что статуэтки Неккера не находят сбыта. Народ хотя и приготовил вновь призванному министру восторженный, торжественный прием, однако вслед за ним внезапно наступило поразительное охлаждение. Чувствуется, что революция оставила уже Неккера позади себя, и что скоро он будет у народного движения на пенсионе, так как никакой пользы ему уже принести не может. Но все-таки бюсты его изготовлены из бастильского камня.
– Сегодня, милостивые государи, берут другую Бастилью, а именно феодализм, – начал маркиз Фуко де Лардимали с некоторой печальной торжественностью. – Думаю, однако, что феодальные права, служащие опорою всей монархии, не так легко будет снести и срыть до основания, как это удалось с твердыней улицы Сент-Антуан. Феодальные права – это собственно остов государственного тела, ибо без крепостного права, без поземельной ренты и десятинного сбора, без прав владельца и прав охоты, без освобождения от податей и судебных сборов, без общинных и провинциальных привилегий монархия не может испустить ни одного здорового вздоха. И все это, что создавалось и жило веками, господа в Salle des Menus хотят в одну ночь низвергнуть и вырвать с корнем из земли? Дворянин, который к такому безумному преступлению приложил бы руку, заслуживал бы быть заклеймленным как осквернитель храма.
– А между тем двое дворян положили начало парламентской оргии сегодняшней ночи, – сказал Мирабо. – Не левая, а правая сторона впервые завела речь об этом. Виконт де Ноайль и герцог д’Эгильон, первыми предложившие отмену феодальных тягостей, сидят оба на правой стороне, тогда как Сийес и я, не желающие разрушать сразу национальный организм, имеем родное местопребывание на левой.
– Главный поджигатель, следовательно, виконт де Ноайль, – вновь начал со своею тонкою улыбкой граф де ла Марк. – Это молодой, легкомысленный лейтенант, ничего не имеющий и которому поэтому и терять нечего, но жаждущий популярности еще больше, чем тонких вин у стола герцога д’Эгильон, богатейшего феодала французской монархии, веселым товарищем которого он состоит.
– Ноайль – зять маркиза Лафайетта, – сказал принц Поа. – Этот пример соблазнил его; ему тоже захотелось приобрести любовь народа и имя на улице. Но это не наполнит пустых карманов бедного виконта. Глупцы эти хотят еще вырвать из наших рук драгоценное право охоты, эту истинную святыню аристократии. Если дворянин не посмеет более застрелить косулю на всяком месте, куда достигнет его хорошее ружье, то кончено со всеми рыцарскими добродетелями дворянства. В благородные страсти будет пробита брешь, через которую вольется в общество весь зараженный поток черни. Коза, ушедшая из-под ружья дворянина, может породить всемирное бедствие, тогда как несчастие вовсе не так велико, если прекрасная охота потопчет зерно крестьянина. Будет лишь несколько фунтов хлеба испечено менее, и чернь не поест досыта, а это делает ее доступнее чувствам повиновения и верности. Не следует думать, что голод делает революцию. Сытая чернь гораздо опаснее голодающей. Когда народ сыт, он хочет плясать; когда ему позволяют плясать, то он хочет украшать себя венками и возлагать их на головы другим.
Поднялся смех над злобным комизмом, с которым капитан лейб-гвардии и губернатор Версаля провозглашал эти парадоксы, усердно занимаясь в то же время душистым каплуном.
– Над этим не следовало бы смеяться; вопрос требует серьезного размышления, – сказал граф д’Эскар. – Перед самым отъездом графа Артуа у нас был по этому поводу философский разговор. Мы пришли к заключению, что борьба, возгорающаяся во Франции, а скоро, быть может, и во всем мире, не есть борьба о правах и принципах. Нет, это борьба рас; это два различных народа, бросающихся один на другого за право господства. Разве мы не совсем другая человеческая раса, чем люди из народа? У нас иные лица, иные органы обоняния, иные руки и ноги. Все наше строение иное, и мы бы не смели иметь особых прав и преимуществ?
– Все дело в крови, – сказал граф Граммон тихим, сентиментальным голосом. – Что у дворянства другие составные части крови, чем у народа, что кровь маркиза и графа краснее, горячее и содержит больше белковины, чем кровь крестьянина или поденщика, это могло бы с точностью быть удостоверено химическим анализом. А потому и привилегии должны быть предоставлены лучше организованному классу. У кого в жилах рыбья кровь, с тем нельзя обращаться так же, как со львом. Отсюда ясно, что крепостное право есть закон природы, который должен быть уважаем!
– Милостивые государи, – начал Мирабо, – не следует нам делать слишком смелых выводов из тех преимуществ, которыми мы обязаны рождению. Признаюсь, мне не все равно, рожден я графом или поденщиком. Дворянство – почетное звание; им следует дорожить; но я полагаю, что мы ежеминутно должны заслуживать его у народа как его естественные защитники и руководители. Дворянство наше будет еще более блестящим, если мы поможем народу положить начало естественной свободе. Но благородными людьми мы, конечно, всегда останемся, милостивые государи!
Обед приближался к концу, а время к полуночи, когда дверь в залу быстро отворилась и вошел, видимо, сильно взволнованный Сийес. Отказываясь от занятия оставленного ему места у стола, он просил позволения опуститься на стоявший в зале угловой диван.
– Извините мое позднее появление, – сказал аббат Сийес, обращаясь к графу де ла Марк. – Я присутствовал на трибуне для зрителей в национальном собрании, чтобы видеть бой, в котором не мог и не хотел играть роли, и выхожу оттуда раненым, хотя и не участвовал в пылу сражения. Одним лишь криком и ликованием принимается один декрет за другим. Это настоящая пороховая мина, взрывающая на воздух столетиями воздвигавшееся здание прав.
Общество оставило свои места и окружило измученного аббата, закидывая его вопросами о происходившем в заседании.
– Некоторые вещи были положительно трогательны, – сказал он голосом более мягким, чем обыкновенно. – Перебивая друг друга приносились в жертву несомненные права собственности. После того как с невероятной быстротой, как бы в бурном вихре, была декретирована отмена феодальных прав, отмена десятичного сбора, отмена всех провинциальных привилегий, многие депутаты в радости бросались друг другу в объятия, и громкие рыдания раздавались на всю залу. На крыльях этого поистине бешеного восторга все новые и новые привилегии приносятся в жертву, и так, вероятно, продолжится до утра, если только утром не затошнит их от всего, что они сделали этой ночью!