– А закон о клевете? – не унимался Мамурра.
– Нет закона, запрещающего сочинять стихи…
Головная боль вдруг исчезла. Цезарь ощутил невероятную легкость и свежесть во всем теле – это был дурной признак. Подхватив сползший с плеча плащ, он быстро пошел из комнаты и упавшим голосом позвал Сосфена. Следом за ним двинулась в тревоге свита. Остались Мамурра, Брут и Сульпиций.
Через узкое окно проникал слабый свет. Серая мгла поглотила тусклое солнце. По крыше уныло стучал дождь.
Сульпиций поднял растоптанный свиток и сунул его в жаровню. Папирус запылал, потрескивая и курясь душистым дымком. Трое стояли, наклонившись над жаровней, на их нахмуренных лицах играли багровые отсветы.
– Цезарь опасается, как бы гибель известного поэта не связали с его именем, – сказал Сульпиций.
– Но с меня хватит, я не намерен больше прощать, – прохрипел Мамурра и пнул жаровню ногой.
– Ядовитого скорпиона нужно беспощадно раздавить сапогом, – поддержал его Брут.
– Я отправлю гонца в Рим. Не к Помпею, конечно, а… к моим друзьям. Они найдут способ убрать Катулла. Но пусть они говорят, что приказал им Помпей.
– Правильно, – кивнул головой Брут, – ловко придумано.
Волкаций Тулл вошел и растерянно поглядел на них.
– У Цезаря опять падучая, – проговорил он взволнованно. – Сосфен успел дать ему целебный отвар, и припадок как будто не силен…
VI
«Гений покинул Катулла. Вы посмотрите, о чем он пишет! Где изысканность, блеск, ученость его прежних стихов? Где его несравненная поэтическая сила? Осталось только пошлое шутовство и грубая рыночная брань», – это говорили друзья.
Катулл не знал теперь, кого называть другом. Пожалуй, всех людей, с которыми ему приходилось общаться, он в душе считал своими врагами. И нельзя сказать, чтобы он был не прав. Врагов у него действительно становилось все больше. Его ненавидели те, кого он ославил в своих эпиграммах, и те, кого он еще не задевал, но, как они не без основания полагали, в любое время мог всенародно опозорить.
А те немногие, которых он продолжал любить преданно и нежно, погибали на его глазах, оставаясь пока живыми телесно, теряли свою душевную сущность, нравственно превращались в беспомощных уродцев.
Валерий Катон встречал его, стоя у своих книг, с распростертыми в стороны руками и поникшей выбритой головой. Он походил на распятого. Он будто хотел прикрыть своим тощим телом это редкое собрание великолепных творений поэтов, философов, риторов и историков. Он видел в воображении падение республики и неминуемую кровавую диктатуру. Катуллу трудно было с ним разговаривать о чем-либо: Катон твердил одно и то же, как невменяемый.
Изможденный, с горящими фанатичной мыслью, неподвижными глазами, Кальв цедил сквозь зубы непререкаемые для него постулаты стоиков. В противоположность Катону он приходил в себя лишь при обсуждении политических новостей. Он содрогался от ненависти к Помпею в Цезарю. Катулл со слезами обнимал его, надеясь вернуть себе прежнего Кальва, но тщетно: маленький оратор не слушал его отчаянных убеждений.
Корнифиций был постоянно занят; он находил смысл и отраду в бестолковых и бессильных заговорах. Втянул он в свою тайную деятельность и Катона. Председатель «александрийцев», утратив прежнюю выдержку, метался и искал поддержки у людей, которые когда-то не могли бы заслужить его уважение. Впрочем, Катон, поощряемый Корнифицием, последнее время не останавливался перед соображениями осторожности и безрассудно издал свой знаменитый антицезарианский сборник, набив его политическими инвективами. Там же он поместил и прогремевшие эпиграммы Катулла.
А Цинна, окончив «Смирну», поначалу чувствовал себя победителем. Его расхваливали друзья-неотерики, но ругали поэты всех других направлений. Постепенно голоса друзей умолкли, и громкий хор хулителей «Смирны» стал действовать угнетающе даже на его жизнерадостную и самоуверенную натуру. Цинна затосковал. Он неожиданно убедил себя в том, что впустую трудился девять лет, тщательно отделывая каждую строчку своей поэмы. Белокурый крепыш из Бриксии не выдержал испытания. Злобная молва погубила его. Он привычно обратился к вину, заливая разъедающую душу жажду поэтической славы.
Оставался Корнелий Непот.
Он продолжал трудиться над трехтомным историческим повествованием. В характере историка сохранились неизменная доброжелательность и спокойствие уверенного в своей силе творца. Непот, пожалуй, был единственным человеком, которого Катулл мог бы послушаться, не считая старика Тита.
В этом году зима пришла холодная и ветреная. Над Римом скапливались мрачные тучи. Взъерошиваясь на ветру, как изодранные лохмотья, они разбрасывали ледяные струи дождя.
Катулл кутался в мокрую пенулу. Он бродил по грязным, извилистым, опасным улицам, и почти каждый дом, в который он заходил, покидал через короткое время в раздражении и досаде. Что-то невосполнимое, безотрадное разверзлось между ним и его прежними поклонниками. Он не встречал былой приветливости и восхищения. Это сразу настраивало его на язвительный, вздорный, враждебный тон. Разговор становился напряженным. Катулл поворачивал к недоумевающему обществу пепельно-бледное, нахмуренное лицо и хрипло ронял короткие, неприязненные фразы. Часто уходил неожиданно, не прощаясь и не объясняя причины своей обиды.
– Катулл сошел с ума, – говорили о нем.
– Он небрит, нечесан и неопрятен. Простительно ли такое падение известному, наконец, просто приличному человеку, – сердились римлянки.
– Катулла видели пьяного в плебейских термах на Квиринале, – вполголоса передавали друг другу его знакомые, – он развалился на скамье в непристойно задранной тунике, а простонародье, проходя мимо, показывало на него пальцами… Какой позор!
На самом деле Катулл совсем не так опустился, как о нем злорадно распространяли. Правдой оставалось одно: он был болен и беден. У него не хватало денег и сил, чтобы иметь прежний щеголеватый вид. И, пожалуй, иногда его действительно утешало вино.
Катулл страдал физически и душевно. Его преследовали голоса. Случалось, посреди шумной улицы он слышал вкрадчивый шепот: «Ну, что, бедняга, разве ты не хочешь увидеть Клодию?»
Он резко оборачивался и с подозрительной пристальностью разглядывал прохожих, – они спешили мимо по своим делам. Никто из них не походил на тайного искусителя.
«Ты ведь по-прежнему любишь ее до безумия, ты готов ползти к ней на коленях по Священной дороге, через весь город и слизывать следы, оставленные ее башмачками, – раздавалось с другой стороны. – Не притворяйся, что ты сумел победить страсть к Клодии».
Скрипя зубами, Катулл старался ускорить шаг, чтобы избавиться от назойливых голосов. Ему казалось, что улица, как в бреду, раздвигается до невероятных размеров, а люди, исчезая с его пути, толкутся где-то неясными, безмолвными тенями, и он остается в огромном городе совершенно один.