Крестьяне и черносошные, и властелинские, и дворцовые, и частновладельческие были обременены бесчисленными поборами и повинностями. Они платили царскую дань, полоняночные деньги (на выкуп пленных), четвертные, пищальные, они обязаны были возить на селитряные заводы дрова и золу или взамен платить ямчужные, участвовать в построении городов или платить городовые, ставить на ямы охотников или платить ямские, нанимать на свой счет сторожей к тюрьмам и целовальников к разным казенным делам, они мостили мосты по дорогам, давали натурой или деньгами стрелецкий хлеб, возили царских гонцов и всяких служилых людей, строили дворы воеводам, давали деньги в Приказную Избу на свечи, бумагу и чернила, во время войны доставляли на свой счет в войска даточных людей, ставили рабочих на казенные постройки и кормили их. А чуть в чем при исполнении бесчисленных тягот этих недохватка какая оказывалась, на мужика стаей голодных волков набрасывались приказные. Да и свои собственные выборные, земские люди, были, увы, по части грабежа и вымогательств нисколько не лучше приказных, и часто правительство приказывало воеводам оберегать мужика и от его выборных. И как венец всего – готовые каждую минуту «нещадные батоги», причем очень часто недоимщиков в государевых сборах забивали до смерти… Мудрено ли, что часто и крепкий мужик превращался при таких условиях в бессильного бобыля, в «невзгодника», «отбывал пашни» и исчезал в лесах? «Многие, государь, православные христиане по деревням едят оловину и сосну и ужовину, – пишут сироты в одной челобитной, – и оттого твоя государева отчина Псков становится до остатка пуст.» Мудрено ли, что воровские шайки – о подвигах их достаточно красноречиво говорят одинокие кресты по проезжим дорогам над погибшими от татей и разбойников – горели особенной ненавистью к богатеям и приказным и особенно жарко хотели больших и глубоких перемен во всем строе государства московского? В шайках этих были и князья, и бояре, и даже люди ангельского чина, но больше всего было в них холопей и крестьян. «Полетел молодец ясным соколом, – говорится в старой сказке, – а Горе за ним белым кречетом. Молодец полетел сизым голубем, а Горе за ним сёрым ястребом… Молодец стал в поле ковылем-травой, а Горе пришло с косой вострою. Молодец пошел пеш дорогою, а Горе под руку, под правую – научает молодца богато жить, убити и ограбити, чтобы молодца за то повесили или с камнем в воду посадили…»
И, может быть, ничего так не било мужика, ничто так не подкашивало его энергию, как то, что был он на Руси не хозяин, а только сирота. Сперва, до прикрепления, он бежал все дальше и дальше от центров и от «скудости»: богатые угодья и воля манили его. Но и там он не находил ничего своего, и там он оставался все тем же сиротой. Его земля была не его земля, и потому он ни в грош не ценил то, чем обладал. Он приучался хозяйничать не как заботливый и бережливый хозяин, который думает о будущем своего клочка земли, а как страшный хищник, которому на все наплевать, ибо все вокруг него чужое. Он выпахивал без пощады прекрасные земли, не заботясь унавозить их, он истреблял леса, он был сам себе и государству российскому первый и опаснейший разбойник. Уже в XVII в. отмечено это сумасшедшее истребление лесов и обмеление рек: уже тогда многие меленки-колотовки исчезли за недостатком воды. Переводился зверь, становилась более редкой дикая птица, рыба исчезала. Но ему было все равно, потому что все это, от бобра седого до его покоса, было чужое. Он привык исстари не хозяйничать, а истреблять и это свойство свое страшное он пронес чрез века вплоть до самых новейших времен.
Не высоко витала мечта этого «подлаго» народа, этого «смерда», этого «сироты». Он говорил: «Хлеба край да угол теплый, – вот и жив человек». И так и жил. Пища его состояла из каши, репы, капусты, огурцов, луку да чесноку. Изредка перепадало ему соленой рыбки – больше «с душком». Мясо он ел только по большим праздникам, хотя корова в те времена стоила всего два рубля. Запивал он все эти снеди свои больше всего квасом прокислым, в праздники брагой, а весной он угощал себя березовцом, то есть соком березовым. И потому вполне справедливо писал князь Курбский Ивану IV, что напрасно беспокоится так грозный царь о соблюдении его подданными постов: вся работная Русь и так постится довольно исправно! И его «угол теплый» представлял собой жалкую избенку, в которой молодожены, старики и дети в невероятной тесноте и смраде неимоверном жили вместе с курами, поросятами, ягнятами и телятами. Дымниц не было, и дым, разъедая глаза, выходил в волоковое оконце вместе с теплом. Не было и света, потому что маленькие оконца были затянуты за отсутствием стекла бычьим пузырем…
Мужик был на все горазд, но путем не умел делать ничего; все его хозяйство было жалкой самодельщиной: вместо caпогов – липовые лапотки, вместо доброй ткани – самодельная посконь, вместо освещения, – лучина, вместо плуга – вся деревянная соха, вместо бороны – сучок, вместо мельницы – домашние жернова. Немногие гроши, которые к нему попадали, он за отсутствием кошеля клал в рот и поражал иноземцев, что и с деньгами во рту он может разговаривать без всякого стеснения. И защитой от холода был ему бараний тулуп, а тот же тулуп, но шерстью вверх, служил ему защитой и от летнего дождя. Мудрено ли, что пылкий Крижанич вопил, что там, где постоят эти люди полчаса, нельзя жить от смрада полгода? Впрочем, другой иноземец, Олеарий, отметил эту черту и в высших классах.
Деревеньки того времени были очень малы: инде 5 дворов, инде – 3, а то и один. Правильно говаривали тогда мужики: в деревне миpa не наберешь. И когда летом выгорали они дотла, никто об этом не знал, когда зимой заносило их снегом до коньков, только стаи волчьи были их гостями. Вместо календаря были у них испорченные святцы с их семиками, Прасковеями-Пятницами, Кирикуликами, Миколой Милосливым, всякими спасами и покровами, а вместо науки – предание дедовское да всякие приматы. Местами среди таких деревенек стояли погосты и даже монастыри, и батюшки – как это до сих пор во всех хрестоматиях пишется – насаждали среди мужиков христианское просвещение. Просвещение это, однако, касалось больше миpa потустороннего. Мужики отлично знали, что будет там тьма кромешная, погреба глубокие и мразы лютые – неправедным священникам и судиям, котлы медные, огни разноличные, змеи сосущие – мужьям беззаконникам и женам беззаконницам, смола кипучая и скрежетание зубное и плач непрестанный – глумотворцам и пересмешникам, языков вытягание и за языки повешение – клеветникам и злоязычникам, за хребты повешение над калеными плитами и на гвоздье железное – плясунам и волынщикам, червь неусыпающий – сребролюбцам и грабителям. И все эти грешники поют там на распев староверский, упрекая родителей своих в даровании жизни:
И зачем вы нас породили?
На роду бы нас задавили!..
Богов они одобряли больше старинных, черных, домашних и даже на далекий погост, в церкву, носили они из дому этих вот своих собственных богов и им там и молились. Другие же пред такими богами и шапок не снимали: то боги не наши и не приходские, – пренебрежительно говорили они, – а не то Микулины, не то Яфимовы…
Имена носили они больше свои, домашние: Первуша, Смирной, Третьяк, Пинай, Дружина, Неупокой, Козел, Салтык, Висл, Неустройко, а настоящих, христианских имен у них было большей частью по два: одно всем известное, а другое, совсем настоящее, тайное. Делалось это по совету батюшек-просветителей с тонким умыслом: ежели какой лиходей захочет испортить Ивана, то он цели своей достигнуть не может, потому что Иван на самом-то деле совсем не Иван, а Петруха. И только тогда, когда тайного Петруху этого, убрав, клали в домовину, и узнавали все, как он, Петруха, с помощью отца своего духовного их всех, а в особенности силу нечистую, объегорил. И лежит Петруха в домовине, довольный, что сдал он свое тягло навеки: не платить ему теперь уж больше празги (денежный оброк), не ходить на изделье (на барщину) к господину суровому, нечистую силу он надул, а так как перед смертью ему удалось «соопчитца», то вечное блаженство ему, по словам батюшки, теперь уже обеспечено в райских селениях, идеже и все другие такиие праведные упокояются… А перед смертью такой весь прозеленевший старец, весь в волосах, обыкновенно тихо и умиленно радовался, что вот прожил он всю жизнь и ни с кем не судился, и даже, слава Тебе, Господи, в городе своем ни разу не бывал…