– Ишь, какой покой везут… – побежало по толпе.
– Этот покой кого хошь, брат, успокоит… – с видом знатока отвечал другой.
– Успокоит ли, гляди?.. – усомнился третий тихо.
– Да нюжли его так тут среди поля и вешать будут? Диковина!..
Степана перевели на телегу с виселицей и привязали цепью за шею к перекладине покоя, а руки и ноги приковали к телеге. Фролку привязали за шею к телеге и заставили бежать за братом, как собаку. Степан был спокоен, но не подымал глаз.
Сзади, пыля и задыхаясь от волнения, валом валили, все увеличиваясь, толпы москвитян.
Вот и тульская застава. По улицам черным-черно от народа, и все глаза – с самым разнообразным выражением – прикованы к страшному покою, под которым колыхается по неровной мостовой большой, весь опутанный цепями, человек. Фролка, оступившись, зашиб себе ногу и ковылял, едва поспевая за телегой.
– Раздайсь, пропусти!.. – кричали объезжие головы, разгоняя плетями народ. – Берегись, черти… Разинули рты-то!.. Ну, раздайсь, говорят!..
Телега остановилась у Земского Приказа, и Степана с Фролкой увели. Толпа не расходилась, жадно ловя всякий звук из Приказа. Но ничего не было слышно. Слуги Тайного Приказа усердно ходили по народу, подслушивая, что люди говорят. Но все остерегались и говорили только то, что было можно: многих деревянный покой действительно уже успокоил.
Думный дьяк да дьяк Разбойного Приказа да несколько подьячих, рассевшись вокруг дыбы, приготовились записывать показания страшного атамана, но – ничего особенного не услыхали они от него: он рассказывал только то, что приказам известно было из донесений с мест. Только одно место его показаний взволновало ко всему привычных приказных.
– А правда ли, сказывают, что ты грамотами с бывшим патриархом Никоном ссылался? – спросил думный дьяк.
– От самого патриарха грамот я не получал… – отвечал Степан. – А в Царицын еще приходил ко мне от него старец один, отец Смарагд, и звал идти Волгой вверх поспешнее, он-де, Никон, пойдет мне насустречь, потому-де ему тошно от бояр: бояре-де переводят царские семена. И сказывал старец, что у Никона есть городовых людей тысяч с пять человек, а те-де люди готовы у него на Бело-озере…
– А где же тот старец?
– Не ведаю. Был он со мной под Синбирском и на моих глазах своими руками какого-то боярского сына заколол. А куды он потом делся, того я не ведаю…
Но и этого было очень мало: от Степана ждали все необыкновенных разоблачений об тайных изменах, о зарытых кладах, о страшных заговорах. Но ничего такого он не говорил.
– А ну подвесь!..
Палачи вздернули его вверх, изодрали всю его спину кнутами, выбились из сил – Степан не открывал своих тайн по той простой причине, что нечего ему открывать было. Сняв с дыбы, его стали жарить на угольях – он мучительно стонал, скрипел зубами, но опять-таки не сказал ничего. Сняли его с огня и по истерзанному телу стали водить раскаленным добела железом – Степан не сказал ничего. Замучившиеся палачи, с которых прямо пот валил, бросили его в сторону и взялись за Фролку. Тот, едва сознавая себя от ужаса, сразу завизжал.
– Экая ба…ба!.. – чрез силу, с отвращением сказал Степан. – Вспомни про житье наше: вславь жили, купались в золоте, тысячами повелевали, а теперь надо уметь перенести и лихо… Разве это больно? Вроде как баба иглой уколола…
И, закатив глаза, он опять заскрипел зубами…
Фролка плел всякую околесицу, и, изодрав его в клочья, дьяки велели бросить его и снова взялись за Степана. Ему стали брить макушку. Он шатался от слабости и боли, но из всех сил старался не дать торжествовать приказным.
– Во… – пошутил он, весь белый, как снег. – Слыхали мы, что ученых людей в попы постригают, а теперь вот и нас, простаков, постригать стали…
Ему стали капать на темя холодной водой, – пытка, которую не выдерживали и самые сильные люди, – Степан скрипел зубами, стонал иногда как-то всем телом словно, но молчал.
Все вокруг него качалось, и земля словно уходила временами из-под ног, но тело точно становилось все более и более бесчувственным. Палачи в отчаянии стали бить его батогами по ногам, но ничего не открыл Степан и тут…
И так продолжалось весь день. На ночь обоих братьев увели в тюрьму, а с утра взялись снова за Степана, но опять не добились ничего. И так как была уже опасность замучить его таким образом до смерти и тем дать возможность избегнуть казни, то пытку бросили, и на утро была назначена публичная казнь. И бирючи ездили по жарким, вонючим улицам возбужденной Москвы, созывая москвитян на казнь великого злодея, на Красную площадь, к Лобному месту, где снимали головы с наиболее крупных преступников – мелких казнили на Козьем Болоте, за рекой, – и откуда цари говорили с народом с православным.
Утро занялось погожее, все в золотых барашках, тихое. Москва кипела народом. На телеге Степана и Фролку везли по розовым от восхода, оживленным улицам. Вся Красная площадь была залита народом. На Лобном месте уже стоял главный палач, рослый, красивый мужик с чудесной бородой в мелких завитках, и его помощник, худой, серый, невзрачный, с бегающими глазами. Был уже тут и думный дьяк, и дьяк Разбойного приказа, и дьяк Земской Избы. Дьяк Земской Избы, преодолевая ноющую боль в гнилом зубе, громко вычитывал народу несказанные и неисчислимые вины Степана…
Но Степан не слушал его. Он смотрел на ясное небо в золотых и румяных барашках, на ярко сияющие в чистом небе золотые кресты церквей московских, на пеструю церковь Василия Блаженного, вкруг которой, как всегда, носились стаями голуби. И всё, башни кремлевские нарядные, лица толпы, верховые бояре, которые, ударяя в «набат» свой, пробирались ближе к Лобному месту, ларьки людей торговых, деревья к Москве-реке, всё рдело в лучах восхода густо-розовыми, теплыми огнями. И Степан медленно поднял глаза на крест Василия Блаженного и – широко, истово перекрестился.
– Батюшки, глядите-ка, православные: хрестится!.. – испуганно уронила какая-то толстая, простоватая женщина. – А сказывали, он и в Бога-то не верует…
Степан обвел глазами эти тысячи лиц, которые, не отрываясь, точно в исступлении каком тихом смотрели на него. Много всякого разорения, много лиха причинил он им. И вот еще несколько мгновений, и он никогда уже – никогда!.. – не увидит их больше. И стало жаль и себя, и их, спазм перехватил горло, и низко склонился Степан истерзанным телом своим перед человеком многоликим:
– Простите меня, православные!.. И на все четыре стороны низко-низко поклонился он телом истерзанным, повторяя: – Простите, православные!.. – И обернулся к палачу…
Всё затаило дыхание…
Затаили дыхание молчаливый, весь трепещущий Петр и отец Евдоким, любопытный, взгромоздившийся на какой-то пустой ларек. Затаил дыхание Корнило Яковлев, чувствуя, что что-то в носу у него щиплет: этакий казачина погибает!.. Весь затаился отец Смарагд, одноглазый и страшный, рябой Чикмаз, с которым он только что в толпе тут повстречался. Гриша юродивый вытягивал из грязной рубахи свою тонкую, жилистую шею, и на лице его была великая жалость. Хмуро сжался Унковский, издали с лошади наблюдавший гибель ворога своего. И затаил дыхание Ивашка Черноярец, который стоял почти у самого Лобного места, разодетый, как богатый торговый человек. Разделавшись тогда на Дону с Иоселем, он вынул загодя заготовленные грамоты, которые нашел в Приказной Избе в Царицыне, и прикатил в Воронеж уже мижгородским торговым человеком – его насады на Волге казаки пограбили, – Иваном Ивановым сыном Самоквасовым с законной супругой своей Матреной Ильинишной. По дороге, на рогатках, у ворот городских останавливали их дозорные: кто? откуда? куда? Но алтын, другой сменял гнев на милость. Ярыжки земские привязывались: такого-то вот человека по приметам мы и ищем, и Ивашка опять платил и весело катил к Москве. А здесь уж он успел войти в сношения с именитым гостем Василием Шориным, и тот очень оценил развертистого мижгородца. Предстояли большие дела…