Армия, куда я угодил после первого срока, была ничуть, наверное, не лучше тюрьмы в своем жесточайшем распорядке дня, кормежки из помоев и тухлой селедки и конечно же диктата наглых отмороженных сержантов. До знакомства с издевательствами старослужащих дело у меня попросту не дошло.
А случилось так.
Как и полагается, до принятия присяги мы, салажата, обретались в подготовительной роте артиллерийского полка, где изучали строевые движения, устав и общее устройство всяких снарядов и пушек. Я не выпендривался, держался замкнуто и молчаливо, с крикливыми сержантами не конфликтовал, но, когда один из них предложил мне постирать его портянки, улыбнулся ему задушевно и объяснил, что его вонючую мануфактуру я простирну только для того, чтобы распустить ее на удавку. А вот кого поутру на удавке, прикрученной к койке, найдут, угадай, сержант?
Сержант угадал. А я – нет. В частности, не угадал, что между мелкими командирами и офицерами учебной роты царят полное взаимопонимание и круговая порука. И попал я под могучий пресс армейского начальственного беспредела: придиркам не было числа, из нарядов вне очереди я не вылезал, но, когда за отказ чистить сортир лейтенант смазал мне в челюсть, я снова припомнил навыки самообороны без оружия и в полной мере их применил. Подбитый глаз и сломанный нос парадоксально трансформировали плоскую наглую морду выпускника военного училища, придав ей скорбные черты невинно пострадавшей жертвы. Эта перемена была довольно смехотворна, и даже ротный ржал в кулак и блестел глазами глумливо, но спускать дело на тормозах не стал.
С одной стороны, мне повезло: присяги я еще не принял, трибуналу был не по зубам и, таким образом, избег мук дисциплинарного батальона, заточение в котором в срок службы не входило. Повезло и с другой стороны: находясь на гауптвахте в ожидании дальнейших тюремных перспектив, я посвятил двух сидевших со мной товарищей по заключению в содержание самиздатовских книг Солженицына и Шаламова, поверхностно изученных мною еще в школьную пору. Пересказ содержания запрещенной литературы я сопроводил комментариями в адрес советской власти, к которой, кстати, не питал никогда ни малейшего пиетета. Еще с детства я органически противился всей этой лживой пионерско-комсомольской шелухе, повседневно навязываемой любого рода начальством, а память о моих репрессированных и сгинувших в лагерях дедах и бабках преклонению перед коммунистическим режимом не способствовала ни в малейшей мере. Прадеда моего, кстати, раскулачили и отправили на Соловки тогдашние совдеповские хунвейбины за роскошь: двенадцать венских стульев и граммофон.
Слушатели мои оказались благодарными и памятливыми, быстро сообразив: сдав меня как идеологического врага, можно получить снисхождение. Что и исполнили в совместном подлом сговоре, одухотворенном идеей патриотизма. Но в этом-то и заключалось мое поразительное везение! Уже готовый сменить зеленую форму новобранца на черную спецовку с биркой ЗК, я благодаря доносу переместился в особую категорию преступного элемента, ибо теперь на побитой морде взводного опытный взор особиста различил признаки идеологически враждебного рукоприкладства. Тут-то и нарисовался для начальства великолепный выход из создавшегося казуса, а именно: сложность юридических проволочек в оценке конфликта между лицом гражданским и армейским, определение всякого рода юрисдикций, элементарно закрывались процедурой психиатрической экспертизы невменяемого лица, то есть меня. Экспертиза предполагала дальнейший срок принудительного лечения в психушке, так что армия избавлялась от смутьяна, а порок подвергался наказанию.
Мудрейшее, надо заметить, решение!
Армейская психушка, ассоциирующаяся в моем сознании с одним из кругов ада земного, оказалась достаточно безобидным учреждением, где лояльное поведение пациентов прямо и справедливо влияло на степень их свободы и даже привилегий – таких, как прогулки по территории и посиделки у телевизора в холле после ужина. Кормежка – стандартная армейская баланда, душ – без ограничений, в палатах – чистота и порядок, только койки и тумбочки привинчены к полу.
В палате нас было пятеро. Мое представление публике прошло корректно и отчужденно. Парочка, сидевшая на угловой кровати, похоже, вовсе не обратила на меня никакого внимания, занятая тихим, вдумчивым разговором. Один из собеседников был тучен, толстогуб, длинные седые космы свисали к его покатым плечам, взор был туманно-тускл и то и дело скользил по потолку, неизменно, впрочем, останавливаясь в итоге на своем визави – худеньком, со впалыми щеками человечке. Тот взирал на своего собрата по несчастью почтительно и тревожно, словно в опаске пропустить хотя бы одно из роняемых им невнятных слов. Время от времени он вздергивал вверх палец, как бы обозначая паузу в монологе старшего товарища, лез в карман облезлого больничного халата, доставал из него блокнотик с ручкой и судорожно что-то записывал, мелко и часто кивая остреньким подбородком.
За этим неясным мне по своей сути тандемом искоса и мрачно наблюдал лысый сутулый тип с презрительным взглядом, почитывающий, лежа на койке, газету. Молодой розовощекий крепыш с открытым лицом и смеющимися глазами, представившийся мне как Гога, просто и спокойно пояснил:
– Ты не бойся, у нас здесь тихо. Это, – прибавил с самым серьезным видом, указав на тучного человека, – Бог. С ним – ангел, он записывает, значит, изреченные мудрости. А это, – перевел жест на унылого лысого, – Семен Петрович Подвидов, заслуженный военный разведчик.
– И лежу тут с дураками, – подал голос разведчик, если, конечно, он и в самом деле был таковым.
Гога, лейтенант военной юстиции, призванный в армию после института, пытался от службы откосить, симулируя какой-то сложный тип шизофрении: дескать, как надеваю шинель, сразу же падаю, отказывают ноги из-за ощущения невероятной тяжести верхней армейской одежды.
В отличие от него, кому шизофрению следовало доказать, мне таковую шили по заданию сверху, и главное тут было не отнекиваться, а вот остальные персонажи обретались в больничных покоях, вероятно, по праву и объективным показателям. Бог и ангел были очевидными подарками для психиатрии как науки, а внешне корректный и ироничный Подвидов в редких припадках конспиративной откровенности утверждал, что является секретнейшим агентом Политбюро партии и сюда его упекли враги, жаждущие, как он утверждал, развалить Советский Союз, насадить капитализм, разрушить армию и КГБ, капитулировав перед Америкой. В те времена звучало это, мягко говоря, диковато, а вот впоследствии я немало озадачивался как его пророчествами, так и загадочностью его водворения в психушку. Впрочем, дар ясновидения данного персонажа ничуть не противоречил его медицинскому диагнозу, в чем я убедился в ближайшие дни.
Однако на пребывание в среде душевнобольных я не сетовал.
С вердиктом в отношении моей персоны никто не спешил, меня навещала мама с гостинцами, а Гога, раздобывший дубликаты ключей у одной из медсестер, с которой временно сожительствовал по ночам в ординаторской, таскал из ближайшего магазина портвейн, покидая территорию через прореху в заборе. В библиотеке была уйма интересных книг, уколами меня не пичкали, так что чем не санаторий? Скучновато, конечно… Но больничную скуку я с новым товарищем всячески пытался преодолеть. В частности, Гога усердствовал в разнообразных невинных розыгрышах, демонстрируя в их организации изощренную сатирическую фантазию и верно угадывая реакцию своих жертв, идущих на поводу продуманного до мелочей сценария.