– Сын мой…
– Я, черт бы вас побрал, не ваш сын! Я вообще, к счастью, не принадлежу к вашей церкви!
– Ваше высочество, – вступил вдруг в разговор Енеке, – я исповедался в своих грехах и очистил душу. Теперь делайте со мной что хотите, я ко всему готов. Я совершил немало дурных поступков, и убийство этой еретички не самый большой мой грех…
Не знаю, чего мне стоило не задушить этого мерзавца собственными руками, но каким-то чудом удалось сдержаться. Наконец выдохнув, я обратился к отцу Тео:
– Падре, так Господь может простить любые прегрешения?
– Именно так, сын мой. Разве что самоубийство, но в данном случае…
– Спасибо, святой отец, вы мне очень помогли.
Мои наемники и драбанты были построены перед небольшим помостом с виселицей. Фон Гершов по моему знаку выехал вперед и прочитал приговор. Золтан Енеке изменил своему нанимателю и поднял руку на людей своего господина, за что приговаривается к смертной казни через повешение. Под барабанную дробь бывшие товарищи Золтана во главе с Куртом подтащили его к виселице и, поставив ногами на перевернутый котел, затянули на шее петлю. На лице приговоренного было почти облегчение – очевидно, он ждал чего-то более жестокого, а повешение не считалось чем-то из ряда вон выходящим. Вновь раздалась дробь, но внезапно я взошел на помост и, подняв руку, остановил барабанщиков.
– Золтан Енеке! Я прощаю тебе измену и оскорбления, которые ты нанес мне. Теперь ты волен идти куда хочешь или оставаться на этом месте вечно! Тебе решать, а я тебя отпускаю.
В воздухе повисла тишина, поскольку никто не ожидал подобной развязки. Наконец кто-то из бывших товарищей Енеке сделал шаг к нему, намереваясь помочь освободиться от петли, но я преградил ему путь.
– Назад! Енеке свободен и волен делать что хочет! Хочет стоять на котле – пусть стоит, хочет идти – пусть идет. Но пусть никто не смеет ему ни в чем помогать, если, конечно, не хочет занять это место.
На лице помилованного тем временем менялось одно выражение за другим. Сначала недоумение, потом радость. Потом вновь недоумение и, наконец, осознание случившегося и ужас. Переступая босыми ногами по скользкому котлу, он попытался что-то сказать, но, не удержавшись, скользнул вниз и, пытаясь вскарабкаться на котел обратно, сам выбил его у себя из-под ног. Еще некоторое время, отчаянно вращая глазами и хрипя при этом, извивался он в петле, пока наконец не затих. Над строем тем временем царила мертвая тишина. Все слышали, как я помиловал Енеке, и видели, как он сам выбил из-под ног свою шаткую опору, и были под впечатлением от происшедшего у них на глазах.
– В семь тысяч сто двадцать первое лето господне зима наступила рано. Но первый снежок, выпавший на третий день после того, как сдались засевшие в Кремле поляки, все посчитали хорошим предзнаменованием. Падающие с неба снежинки одна за другой ложились на израненную землю, прикрывая ее своим одеялом. Едва морозец сковал дороги, во все стороны огромного русского царства поскакали гонцы с радостной вестью: Москва освобождена! И теперь вся земля должна прислать лучших своих представителей, чтобы содеять небывалое доселе дело – самим решить, как царству жить дальше. Выбрать себе нового царя – или же по примеру некоторых западных соседей устроить республику. А может, подобно только что изгнанным полякам сделать царскую должность выборной и ограничить, елико возможно, власть царя. Впрочем, большинство депутатов, прибывающих в столицу, считали, что крепкая царская власть необходима. Крутое правление Ивана Васильевича забылось, зато годы царствования его сына Федора Иоанновича вспоминались как блаженные. Последние же времена и вовсе считались господним наказанием за то, что ослабел в вере народ православный. Добраться до Москвы по разоренной стране было делом совсем непростым, но наконец в самый разгар зимы, в месяц, именуемый учеными греками генварем, а в просторечии просинцем, собрался Земский собор всея земли.
В отличие от безбожных еретиков – поляков, – которые собирались на сеймы как на ярмарку и предавались во время них всяческим излишествам, русские депутаты перед началом собора три дня провели в посте и молитве. Единственным зданием в Москве, могущим вместить всех депутатов, оказался Успенский собор. Собравшиеся на собор искренне надеялись, что сами стены дома господня, намоленные несколькими поколениями их предков, помогут им в тяжком выборе. Но было еще одно соображение – в православные храмы не пускали иноверцев, стало быть, бывший в ту пору в Москве великий герцог Мекленбургский Иоганн Альбрехт по прозванию Странник не мог присутствовать на соборе. Странный был человек этот герцог, и много о нем разных слухов ходило, как худых, так и хороших. Иные сказывали, что он колдун, продавший душу дьяволу за неуязвимость в бою. Также говорили, что враг рода человеческого наградил его способностью соблазнить любую женщину, стоило ему лишь посмотреть на нее. Другие, напротив, почитали его едва ли не святым. Заслуживающие доверия люди утверждали, что он облегчал страдания прикосновением, а поцелуй его и вовсе мог излечить от всякого недуга. Рассказывали также, что он вернул в православные храмы множество реликвий, похищенных из них в годы Смуты. Рассказы же его недоброжелателей о якобы имевшем месте сластолюбии герцога и вовсе отвергались ими как явная неправда, ибо он подчеркнуто сторонился женщин, а присутствуя на пирах, ел и пил весьма помалу, никогда не напиваясь. Было же сему герцогу всего осьмнадцать лет от роду, но, несмотря на юные лета свои, славился он разумностью и ученостью. А в Москву прибыл от короля свейского для войны с поляками, в чем весьма преуспел. Другое же его дело было уговорить собор выбрать царем русским королевича Карла Филипа, брата свейского короля. И в сомнении находились многие выборные люди, ибо, видя искусство сего герцога в бою, многие дворяне, стрельцы и казаки почитали себя его сторонниками и к словам его прислушивались. Бояре же…
– Ты посмотри, прямо канцелярия у меня в тереме собралась! – хмыкнул я, глядя на склонившегося над бумагами с пером в руке монаха.
Сидевший рядом и, очевидно, рассказывавший монаху очередную небылицу Анисим подскочил и, поклонившись, затараторил:
– Не изволь гневаться, герцог-батюшка, сей человек божий прибыл издалече, а записывает все, дабы весточку братии послать о делах московских.
– А ты ему под это дело всяческий вздор рассказываешь?
– Помилуй, герцог-батюшка, да какой же вздор, только истинную правду!
– Ну ладно, правду так правду, – проговорил я, вздохнув, и, скользнув взглядом по также подскочившему и пожирающему меня взглядом монаху, вышел. – Господи, что творится в моем доме – то паломники какие-то по двору шляются, то монахи, то делегаты на собор ночуют, – посетовал я, садясь в седло, – странно только то, что меня самого до сих пор не прирезали с такими-то порядками.
– Ваше высочество сами изволили пригласить некоторых делегатов, – флегматично пожал плечами Казимир.
Михальский был кругом прав, я сам, посмотрев на их мытарства, пригласил остановиться у меня сначала новгородцев, а затем и делегатов из Вологды. Жилья в Москве катастрофически не хватало, и приезжающие на собор люди селились где придется, без различия чина и состояния. Так что мое предложение было принято с благодарностью. Однако если у вологодцев кандидатура Карла Филипа особых возражений не вызывала, то жители Великого Новгорода сразу же заявили, что шведского принца, говоря языком более поздних времен, они в гробу видели! На что я им заявил, что голосовать на соборе они могут за кого угодно, лишь бы вслух не болтали, тем более что им в Новгород возвращаться, а там шведы.