На лицах Сережи и Бориса сейчас то же выражение удивления, поглощенности, которое бывает у людей, присутствующих при чем-то чудесном: два голоса – явно же с двух сторон! Но это же один голос, одни интонации – справа как слева, – какой-то разветвившийся голос… Но и больше: кто сказал, что они не похожи, Марина и Ася? Да, разные, – но ведь это тоже лицо глядит на них из обоих лиц (чуть застенчивое читать перед ними двумя, так, в первый раз, при прощании, после целой жизни в этих стихах; сейчас – второй звонок, за ним – третий). Но их – тех, обоих – нет на перроне? Где они? в каких измерениях?
И хочется мне вспомнить слова русской песни – они ее вспомнят когда-нибудь!
На заре туманной юности
Всей душой любил я милую…
(Это – второй звонок?)
…Мы ходим снова по перрону, томительно ожидая конца, возбужденные вокзальной суетой – и ее не замечая. Начиная и не кончая фразу, волнуясь, смиряя волненье, глядя на них двух – и видя лица друг друга.
В унисон: Ася! Марина! – а помнишь? Третий звонок!
– Ася! Ваш поезд когда отходит? Уж через час? Пиши!..
Рукопожатье. Мы никогда не целуемся.
– Трехпрудному передай привет!
…Они уже сели в поезд, сейчас третий звонок!
Какой ужасный шум на вокзале!
Вот они у окна, две головы рядом, выше – Сережина, ниже – Маринина, – и оба они что-то говорят нам, вперебивку, усиливая голос и ускоряя слова, а мы – уже от них отделенные – только что были вместе! одно целое! кем-то расколотое – стоим и на них смотрим, – они уже недосягаемы для нас…
Мы навсегда запомним, как они стоят, плечо к плечу, картина художника, отъездом вставленная в окно вагона в рембрандтовских свете и тени. Кончена наша, вдвоем, жизнь. Кончена!.. Марина переводит взгляд на Бориса. Неведомого, кому меня отдает.
Но поезд уже идет – и мы идем тоже, и он ускоряет свой шаг – и мы ускоряем свой, но он спешит в своем ускорении, и мы, чтоб не отставать, начинаем бежать. Словно срезало: все, что в тех, недосказанных, – переходит в один бег, все легчающий в отрывании от перрона, все крепчающий, – это уже не бег, а полет! Каток, вспомни нас, Патриарший, – не мы ли неслись, даже глаза закрывая, плечо к плечу?
В раме окна что-то изменилось в картине – тревога, что мы так бежим? Знаки нам? Не бойтесь! Ножи норвежских коньков невидимо под нами – и ведь открыты глаза…
Отрываемся! Они – улетают! Их отнимает даль, в которую и мы мчимся, уже не видны лица, окно стало частью вагона, – но они еще видят нас, может быть?! Мы летим! Не сдаемся! Двойное неприятье преград, невозможностей – не перрон, не вокзал! Полет в прощанье!
Вагон уже стал частью поезда… и вдруг все отрезало! Пустота, свет, последняя стенка вагона и колесный стук! Кто-то схватил меня за руку. Еле дыша, я с разбегу стала, сжав Борисову руку. Впервые!
Мы стояли у самого края перрона! Еще миг – и мы оба с него…
Через час и мы покинули Феодосию. Без проводов, вдвоем – в ту даль.
Стоишь у двери с саквояжем,
Какая грусть в лице твоем!
Пока не поздно, хочешь, скажем
В последний раз стихи вдвоем!
Пусть повторяет общий голос
Доныне общие слова,
Но сердце на два раскололось,
И общий путь – на разных два.
…Пора. Завязаны картонки,
В ремни давно затянут плед,
Храни, Господь, твой голос звонкий
И мудрый ум в шестнадцать лет!
Когда над лесом и над полем
Все небеса замрут в звездах,
Две неразлучных к разным долям
Помчатся в разных поездах.
Так Марина описала тот день.
Глава 12
Гельсингфорс. Борис. Книги
Из Крыма через Москву летом 1911 года Борис и я проезжаем в Финляндию. Марина с Сережей в уфимских степях. Грозно и просто, как всё, что уже совершилось, – новое двойничество, отменившее наше с Мариной; вместо нее – бок о бок, плечом к плечу, с часа, когда на Патриарших прудах встретились, помчались по льду, взявшись за руки, – человек, кажется мне, мой навеки, как навеки, казалось, Марина. Через глухое молчанье двух адресов, еще не обретших друг друга (после – бок о бок – двух с Мариной комнат под коктебельскими звездами).
Площадь – привокзальная (?) Черепичные (?) крыши зданий вроде ратуш Магдебурга и Виттенберга, виденных всего за год до того. Средневековье (?) Страницы из сказок Андерсена? Скорей – Гофмана. Нечто призрачное и эфемерное в том туманном июле на той площади Гельсингфорса. Прямо передо мной фоном площади стоит гостиничный дом, название ускользнуло из памяти. Его скупые, аскетические линии похожи на детский рисунок. Это – схема дома. Но у схемы есть вход и есть окна. Количество этажей? Мы живем во втором (или в третьем? Легкость взбеганья по лестницам тех лет смещает измерения высоты). Но стоит четко и твердо, как фигура паноптикума, женское очертание «служанки». Она стара и худа, но щеки ее, скорее тень щек – кирпична. Черты сухи и строги. Говор в совершенстве таинствен: финский язык нам неведом в той же мере, как ей – русский. Это устанавливает меж нами вполне призрачное общение. В нем главенствуют жесты. Руки служанки – бледнее кирпичного цвета, фартук – бел. Имя ее – окрестил Борис – Субстанция. Так она зовется в отсутствии. Ее присутствие – театрально: она появляется всегда бесшумно и вдруг, как бы ни ждали ее появления на звонок. Она внезапна, как дух, но решить, целиком ли этот дух добрый, дружественный нам, трудно. Сперва мы принимали ее именно так. Все то время, что мы в гостинице ощущали и вели себя как «богатые иностранцы» (этому способствовала сама фантастичность нашей поездки, путешествия никак не названного союза «Борис – Ася»), Субстанция мнилась нам дуэньей и доброй феей, послушно и быстро уставлявшей наш стол роскошью яств.
Но когда монеты в наших кошельках стали менять цвет золота на цвет серебра или меди и заказы кушаний стали заметно скромнее, в немых движеньях Субстанции засквозило легкое дуновенье разочарования. И в трагический день, когда, не получив денежного перевода, высланного от родителей из Москвы, мы, сосчитав скудность кошельков, оказались бессильными уплатить за наши два номера по принесенному нам счету и долго и жарко, в два молодых голоса, упражнявшихся в русской элоквенции, пытались объяснить финской фее, что деньги непременно будут – уже едут по почте, – на отсутствующих щеках Субстанции выразилась смесь сомнения и укора.
От феи подуло холодом, наша «няня» исчезла. Перед нами стояла служанка хозяев, неумолимый судья и блюститель финского неведомого закона. Мы были переселены в иные комнаты – в верхний этаж под крышу, из расточительных иноземцев превратись в бедных студентов. Обеды кончились. Мы пили кофе и ели хлеб.
Гельсингфорс! Ты в моей памяти – в совершенстве призрачный город! Я ничего не знаю о тебе. Я помню нерусские улицы, веяние Скандинавии, ветер с невидимых фиордов, невнятную речь, белокурость и светлоглазость встречных, старинные здания и блеклое, рыбьей чешуей лежащее море у плоской (?) печальной гавани. И сквер…