— Прошу прощения, ваше величество. С вашего позволения, мне пора.
— Ничего не ответив, королева молча проследила, как поручик прошелся по комнате, ожидая позволения удалиться.
— Странно. Тридцать три камня… Тридцать три шага… И этот кабинет, этот «храм распятий»… Почему вы не рассказали мне о «пытке камнями» раньше, поручик?
— Раньше меня и самого это не очень интересовало. К тому же мой человек только недавно проследил, как все это происходит, а заодно сосчитал камни и шаги.
— Как, и вы тоже шпионите за графом?!
— Понемножку, — простодушно признался Кржижевский. — Не питая к нему никакого зла. Вы ведь знаете, как я предан вам. А теперь извините, мне пора.
— И все же я не прощу вам, поручик, что не сообщили мне о том, что Кшань неглухонемой. Я обязана была знать это. Теперь я с ужасом буду вспоминать все, что говорила в его присутствии, сидя в карете или садясь в нее. К тому же опасаюсь, что однажды он просто проболтается, и тогда о наших подземных походах узнает сам король.
Поручик взялся за саблю. Почти вынул ее, но снова резко бросил в ножны — как делал всегда, когда слишком нервничал.
— Я действительно виноват перед вами, ваше величество, — мрачно согласился он. — Можете казнить меня за это. Но не за то, что утаил от вас «разговорчивость» Кшаня. Об этом приставленный к графу человек сам узнал только две недели назад. А вот о том, что вам уже не стоит бояться короля…
— Что значит «уже не стоит бояться короля»? — нахмурилась Мария-Людовика. — Что вы говорите такое? Вы совершенно забываетесь, поручик.
— Нет, я понимаю: вы обязаны скрывать наши походы, поскольку этого требует приличие: и женское, осмелюсь заметить, и, тем более — королевское. Но все же мне не хотелось бы, чтобы вы слишком побаивались того, что король может узнать о наших путешествиях. Хотя бы потому, что король… давно знает о них.
— Знает?! — сомкнула пальцы на груди королева. — Побойтесь Бога, поручик.
— Королю хорошо ведомы наши прогулки по посольскому парку, — жестко, сурово ответил поручик. — Если до сих пор я не сообщал вам об этом, то лишь потому, что пытался уберечь от страха, от переживаний, от душевных мук. Достаточно того, что мне самому приходится терпеть в связи с этим.
— Не интересуйтесь вкусом яда, господин Кржижевский, — хищно сузились глаза королевы. — Он вовсе не такой, как вам кажется. Королю действительно все известно?
— Не все. Но то, что вы не ночуете у графини д’Оранж и не занимаетесь у нее полуночным спиритизмом — ему известно абсолютно точно. Правда, он считает, что вы находите приют в особняке Гуго.
— У Гуго? Значит, ему еще не донесли, что я бываю у графа де Брежи? — облегченно вздохнула Мария-Людовика.
— Ему такое и в голову не приходит. Король считает, что вы, уж простите, ваше величество,… что вы проводите эти ночи со мной, — грустно улыбнулся Кржижевский.
— Езус Кристос! — всплеснула руками королева, снова опускаясь на диван. — Я… провожу ночи с вами?! Господи, представляю, что в таком случае король думает обо мне! Королева, проводящая ночи с поручиком!
— Простите, ваше величество, но в данном случае мой чин его волнует менее всего. Хотя, если бы он не знал о наших прогулках, наверняка давно произвел бы меня в ротмистры. Теперь вы понимаете, что графа я недолюбливаю не только потому, что он влюблен в вас, но и потому, что из-за него мне уже трижды пришлось выдерживать аудиенции короля. А это страшнее и тяжелее, чем носить какие-то дурацкие камни, пусть даже по тридцать три шага каждый. Ибо, входя к королю, я не уверен, что не выйду от него, неся в руках собственную голову. Только Богу ведомо, почему ваш супруг до сих пор не отправил меня на виселицу.
И тут королева не выдержала. Она сорвала с головы шляпу с вуалью, разметала волосы и, откинувшись на спинку дивана, расхохоталась. Она хохотала так, что поручик побледнел, считая, что с ней случился приступ истерии.
Однако довольно скоро понял, что ничего страшного. Просто королева… хохочет. Забыв, что она королева и что находятся они в чужом доме; что во дворце ее будет ждать король, который невинно поинтересуется, как ей спалось у графини д’Оранж, где она весь вечер, конечно же, вызывала духов своих славных предков, испрашивая у них совета и познавая свою судьбу.
Королева все хохотала и хохотала. До хрипоты, до слез.
И какой же прекрасной казалась она в эти минуты поручику! Какими мизерными представлялись ему собственные страхи перед королем за свою карьеру и свою жизнь! Гнев короля, виселица?! Только-то и всего! И какими ничтожными казались обиды, нечаянно нанесенные ему де Брежи не по его, графа, воле.
А королева все смеялась и смеялась. Как может смеяться только королева.
35
Свинцовый туман медленно поднимался к крышам одноэтажных домов, к вершинам деревьев, шпилям дворцов и костелов и медленно сползал по ним к дымящейся, словно бы закипающей на северном, мазурском, ветру Висле. Однако расплавленное ядро солнца застряло в серой стене поднебесья, не взрываясь лучами, но и не остывая; чтобы висеть над столицей королевства, словно светильник правды: везде присутствуя, но никого не согревая.
Хмельницкий, Сирко, Гяур и их спутники вышли из трактира сразу же, как только трактирщик Изаарян показал пальцем в окно:
— Пора. Они уже вершат.
Эти слова казачьи офицеры восприняли, как заговорщики — сигнал к выступлению. Хотя отлично понимали, что заговор их раскрыт и обречен.
Процессия уже подходила к площади. Она двигалась по улочке, с которой был вход в их постоялый двор.
Приговоренный — рослый широкоплечий мужик с косматой седовласой головой, одетый в тряпье, которое едва прикрывало его тело, — на какое-то мгновение остановился как раз у входа в это пристанище странников. Не для того, чтобы попытаться бежать, а чтобы передохнуть, подставив лицо первым лучам разгорающегося светила. Но даже солнце в этой стране было холодным, чужим и безразличным к нему.
Пробираясь навстречу процессии, Хмельницкий обратил внимание, что внешне обреченный держится совершенно спокойно. Он шел, расправив широкие, слегка обвисавшие плечи, и осматривал всех с таким достоинством, словно восходил на амвон, с которого через несколько минут должен возвестить, что принес этому городу, этой стране, всем людям то, чего не смог принести никакой другой атаман, полководец, монарх или мудрец, — свободу и справедливость.
Именно с этим мужественно-ироничным выражением лица, с этим пронизывающим взглядом он, очевидно, и мечтал въехать когда-нибудь во главе своего войска если не в Варшаву, то, по крайней мере, в Киев, Львов или хотя бы в Каменец. И, наверное, даже в самых мрачных мечтаниях своих не предполагал, что войдет во главе такой скорбной процессии на одну из площадей Варшавы — без армии, без славы, приговоренным к казни.
«Смотри, — сказал себе Хмельницкий. — Не исключено, что этот же путь придется пройти и тебе: с поля боя — под секиру палача. Голгофа предводителя любого восстания».